никому не давал покоя со своим счастьем. Стоило нам сойтись под вечер, как он тут
же начинал расписывать подробности. Рассказами Васька не ограничивался, он
повёл нас на то священное место, в рощу. Ему уже было шестнадцать, он получил
паспорт, и на всё имел право. Теперь у него пойдут девки одна за другой хороводом.
Что ни говори, а Васькин подвиг был примером возмужания, вхождения в роль,
отведённую природой. Девчонки для того и созданы, чтобы в один прекрасный
день быть соблазнёнными, они сами ждут, не дождутся. Может, и правда. Но у меня
всё было иначе. Я к Лиле пальцем не мог прикоснуться, а если случайно наши руки
встречались, я слышал грозовой треск и видел зигзаг молнии, можно ли в таком
состоянии про рощу думать? В то лето разговоры о девках велись постоянно, не
знаю даже – почему, может быть, старшие, уходя в армию, навязали нам тему,
передали тоску, но что было, то было. Однажды Васька принёс тетрадку, где мелким
почерком были записаны все сведения о половой жизни. Сначала шла анатомия, где
что расположено, потом приёмы соблазнения, где надо слегка погладить, а где
покрепче прижать, и как искать особые точки, чтобы распалить жертву
окончательно и бесповоротно. Удивительная была писанина, смесь науки с
фольклором, без иностранных терминов, всё кондовое, русское, язык прямо-таки
былинный. Меня эти наставления угнетали, всё должно быть возвышенно, совсем
не так грубо, хотя в действительности всё так и есть – грубо и низменно, иначе не
проживёшь, раз уж ты родился мужчиной. Вот от чего было дурнота – от
неизбежности.
Лиля вернулась из пионерлагеря 22-го июня. Взрослые
говорили, что началась какая-то там война, но мне было не до неё, мы будем
неразлучны с Лилей аж до первого сентября. А война тоже хорошо, мы сможем
наконец-то дать врагу отпор малой кровью, могучим ударом, хватит уже петь
попусту: «Если завтра война, если завтра в поход», пора уже исполнить слово. Я не
беспокоился ни за советский народ, ни за германский, я думал об одном, как война
отразится на моих отношениях с Лилей.
Не зря я думал. Она отразилась, со временем.
Газеты мы не выписывали, их вообще не было в околотке, а
радио было только у квартальной, Ревекки Осиповны, седой пожилой женщины,
бывшей учительницы. У неё был громоздкий, как шкаф, приёмник, мама сходила с
соседками послушать Москву, и вернулась встревоженной – отца теперь заберут. На
другой день она послала к Ревекке Осиповне меня, там собралась почти вся
новостройка. Квартальная читала вслух газету «Советская Киргизия», выступление
народного комиссара иностранных дел Молотова – без объявления войны
германские войска напали на нашу страну и подвергли бомбёжке города Киев,
Севастополь, Каунас и некоторые другие, причём убито и ранено более двухсот
человек. В конце говорилось: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за
нами». Женщины пригорюнились – двести человек убито! Не один, не два, не три, а
сразу двести, сколько же семей пострадало, плачут теперь по ним не меньше
тысячи. Ах, какие сволочи фашисты… Рассказал я матери про двести человек, она
опять – ох, заберут отца, заберут. Меня её тревоги едва касались, мало того, у меня
снова радость – пришла Лиля и сказала, что в нашей школе открывается госпиталь,
а всех учеников переводят в школу № 3 в самом центре, возле Дубового парка. Мы
будем учиться в третью смену, из всех наших «А» и «Б» создаётся объединённый
седьмой класс. Мечта моя сбылась. Война вот-вот кончится, а мы так и будем
учиться в одном классе.
Но война не кончилась. Неделя прошла, и вот уже месяц
прошёл, а сражения только разгораются. Отец появлялся дома ночью и очень редко,
лошадь с телегой оставлял у деда на Атбашинской и тайком пробирался к нам. Если
кто-то его увидит, то за нарушение приказа снова ему тюрьма.