А значит… Значит, можно было наконец предаться своему горю и отчаянию — сполна.
И Уилл плакал, рыдал, не скрываясь больше ни от кого, размазывал соленую влагу по щекам, вдыхал судорожно длинно — и не делал вид, что это ветер или дождь. Да и в конце концов, кому какое дело, его жизнь кончена, утекла, как утекает сквозь пальцы вода или песок, и не для чего больше ни скрываться, ни притворяться, да и жить, по большому счету тоже незачем.
Он даже не гнал эту мысль от себя — такой она казалась соблазнительной. Сейчас, бредя в темноте, словно лишился зрения, он жалел только об одном: Темза, чьи темные воды бывают неумолимо притягательны для таких, как он, была за воротами, и попасть к ней можно было лишь после рассвета.
Уилл шел не разбирая дороги, то и дело проламывая лед на лужах, натыкаясь на стены, шел, пока его не окликнули:
— Эй, мистер!
Уилл оглянулся, вглядываясь в зовущую, по-прежнему непроглядную темноту, и тут же ощутил у горла холодную сталь:
— Хочешь жить — сымай серьгу, кольца и одежу, понял?
* * *
Кто-то ломился в дверь, как будто настали последние времена и сам ангел господень вострубил и мертвые уже восстают на последний суд, — и никак иначе. Кемп бы и не услышал, может быть, но Белла напряглась под ним, и глаза у нее стали испуганные, как у олененка. Тут и две другие девчушки встрепенулись, зачастили вразнобой:
— Слышите, Уилл, может, надо открыть?
— Нет-нет, погодите, не открывайте!
Пришлось рыкнуть на них, хоть Кемп этого и не любил, а стук продолжался, то затихая, но нарастая по новой.
— Кемп, Уилл Кемп, открой! Открой, пожалуйста! — раздалось из-за двери, и Кемп сплюнул в сердцах: ну конечно, кому бы еще пришло в голову ломиться среди ночи к четным людям, кроме как Шекспиру, будь он неладен!
— Дело должно быть очень серьезным, Шейксхрен, иначе, клянусь, я оторву тебе яйца и затолкаю прямиком в глотку! — рычал он, отпирая засовы, да так и застыл с открытым ртом.
Уилл Шекспир в одном исподнем трясся у него на пороге, обхватив себя руками, и глаза у него были пустые и черные, будто он встретился с собственной смертью.
* * *
— Эй.
Его пихнули в плечо — не очень-то любезно. Без нежностей. И тут он вспомнил толчком, вспышкой, пороховым взрывом под веками: таким было между ним и Китом все. Совсем не так, как ему представлялось. Грезы оказались просто грезами — и это было так же стыдно, как произошедшее этой ночью, до последнего слова, до последнего вздоха.
— Эй! Ты оглох?
Он, верно, таки уснул, хоть изо всех сил таращился в темноту, чтобы этого не случилось. Но в какой-то момент темнота снаружи слилась с темнотой внутри, была пришнурована к ней, будто дублет к штанам в одежде честного горожанина, дорожащего своим внешним видом. Пробуждение же ударило в висок воспоминанием о недавнем, и это снова было — больно и досадно.
— Я хочу спать, — тихо ответил Гарри, боясь пошевелиться, и попросил. — Пожалуйста, дай мне еще полежать.
— Уже светло. Никто, кроме меня, не спит в этой кровати. Выметайся.
Воспоминания были тем крепче, чем слабее делалась становая жила. Саутгемптон — одно громкое, звучное имя, а на деле хлипкий слизняк, разуверившийся в девчачьих мечтаниях, — кое-как, бочком, сел. Место на простынях, где он лежал, вытянувшись на животе, было теплым и влажным от пота.
Он старался не морщиться, и пробовал скрыть невольную гримасу, ткнувшись носом себе в плечо. Картинки, наляпанные яркими, густыми красками, ощущения, чье эхо теперь терзало его, забирались к нему в мысли все настойчивей — словно он попал головой в муравейник, неосторожно облившись перед этим медом.
Ночь и вправду была медовая, желанная, страшная. Кит был с ним — но мысли его были далеко. Кит был жестким, колючим, бесцеремонным, и только раз напомнил: ты сам хотел, чтобы я сделал это так.
Гарри не был уверен, но спорить не стал.
Он получил то, за чем пришел — пусть и путем некоторых потерь. Пусть ожидания его были разбиты, будто слюдяные окна, куда какой-то досужий проказник начал швырять камни.
— Что теперь будет, Кит? — спросил он пусто.
Кит позади него пошевелился, переворачиваясь на спину. Сейчас его было видно — разбавленный талой водой рассвет очерчивал контуры его расслабленного тела. Было видно, что он не сожалеет о содеянном, а если и сожалеет — то не о той душе, что металась у него под боком. О другой. О другом.