Работы у мадемуазель в Цербсте практически не было. Смерть Вильгельма и возможность Софи обходиться без дальнейшего обучения (да и то сказать, кому хочется в четырнадцать лет корпеть над книжками...) делали будущее Элизабет Кардель в семье Христиана-Августа весьма и весьма проблематичным. Собственно, Элизабет передала девушке всё, что знала и умела сама, так что и сетовать в этом случае не на кого. Что же касается Фрица, то сей пронырливый отрок с истинно прусской настойчивостью избегал всяческого общения с мадемуазель, неискусно камуфлируя свою ученическую лень в тона плохого самочувствия (чаще всего), плохого настроения, занятостью и прочей подобной бутафорией, пышно расцветшей на новом месте. Родители такого рода поведение поощряли, а мадемуазель не настаивала, уверенная в том, что всякого немца можно сделать человеком не иначе, как родив его заново.
«Мне кажется, что ваш сын должен...» — осмелилась как-то в разговоре с принцем заметить Элизабет Кардель. И тотчас же пожалела, потому как оказалась вынужденной с лишком полчаса выслушивать от Христиана-Августа произносимые на безобразном французском языке и потому весьма мучительные для её слуха жуткие сентенции с изрядной примесью немецких слов, а смысл всей проповеди сводился, как выяснилось, к тому, что мальчик должен в первую очередь почитать Бога, свою страну и свою семью... Всё то же самое можно было бы пересказать одной фразой, но плохо знавший французский принц вынужден был для изъяснения потратить именно столько времени, разбавляя далеко друг от друга по времени отстоящие слова своеобразной присказкой «жё панс кё»[58]. А что было совсем уж забавно, изъяснялся Христиан-Август с потугами на изящество.
— И впредь прошу определение приоритетов в воспитании Фридриха оставить на моё усмотрение, — подытожил наконец принц, громко при этих словах выдохнув, как сельский кузнец, справившийся с нелёгкой работой.
За три месяца лежачей жизни, — если, разумеется, то вообще можно было назвать жизнью, — за три месяца, наполненных болями, мучительным унижением, страхом умереть во сне, притворством, чтением и игрой с Фрицем, Христиан-Август адаптировался к мысли о неизбежной своей скорой кончине. Не вдаваясь в объяснения, он даже по старой мерке приказал себе сшить новый мундир, чтобы предстать в гробу щёголем согласно традиции. Изрядно располнев за месяцы лежачего существования, он как-то раз попробовал напялить свой мундир и — вынужден был расхохотаться. Хорош был бы из него покойничек: с незастёгнутыми штанами и не вполне сходящимися на животе пуговицами. Рассмешив, таким образом, себя сам, принц вдруг понял, что выздоравливает, да-да, именно что — выздоравливает. Это явилось для него приятнейшей неожиданностью. К вечеру, правда, сделалось ему хуже, несколько дней затем пришлось провести в постели, тёплой и постылой, с простыней в противных складках. Затем ему вроде как полегчало, и вот теперь, как будто очнувшись, принц обнаружил себя стоящим рядом с Элизабет и громко, вежливо отчитывающим мадемуазель.
— Вы сегодня выглядите хорошо, — неожиданно сказал он и, довольный неожиданным эффектом, упругой походкой направился в комнату сына. Лёгкое чувство, что всё тело здорово и просит какой-нибудь физической нагрузки, оказалось забытым, не сразу правильно понятым, но тем более радостным. Понимая, что пока не в состоянии свернуть горы, Христиан-Август, однако, намеревался как-то для себя одного обозначить возвращение к жизни. Вот хотя бы это кресло... От поднятия кресла он благоразумно воздержался, обратив излишки силы на то, чтобы хорошенько потискать устремившегося к нему от раскиданных на полу игрушек сына.