Прогулки с братом по городу неуловимо напоминали этакую ревизию. Закутанный по уши, обвязанный толстым шарфом поверх поднятого воротника шубки, Фриц с трудом успевал за лёгким шагом всюду уже побывавшей и всё, покуда болел Фриц, осмотревшей Софи. «А это что?» — спрашивал Фриц и получал в той или иной степени обстоятельный ответ. Прекратилось всё это в тот самый день, когда Софи посчитала детские и бессистемные вопросы братца уж слишком какими-то хозяйскими, как если бы Фриц и являлся настоящим хозяином Цербста, обходящим свои владения. Впрочем, в один прекрасный день так оно и произойдёт. От этой мысли у Софи даже испортилось настроение, хотя в предположении такого рода ничего неожиданного не было.
Так всегда в жизни. У одних — всё, у других — ничего. Кто-то в буквальном смысле пальцем не пошевельнёт, а к нему сами собой приходят и деньги, и друзья, и слава. Тогда как другие — как хочешь, мол, так и живи. Например, она сама. Четырнадцать лет живёт на белом свете и ничего ровным счётом не скопила. Всё, что её окружает, принадлежит кому-то другому. Доходит до смешного: даже портреты, написанные с неё, как первый, так и второй — работы старика Пэна, даже они, оказывается, принадлежат не самой девушке, но её матери. Потому как, видите ли, мать за них заплатила из собственного кармана. Посмотреть бы одним глазком на пресловутый карман... Не хочешь вспоминать, а всё равно вспомнишь слова мудрой Бентинген: «Хуже бабы ничего в мире нет». Так оно, пожалуй, и есть. Тут приходится из кожи вон лезть, чтобы найти себе партию, да выйти замуж, да мужу угодить... А после детей приходится рожать. Подрастёт такая вот малявка...
Шедший рядом с ней Фриц поскользнулся, широко взмахнул руками, чтобы сохранить равновесие, но тут-то и потерял его окончательно, шмякнулся спиной на утоптанный снег. А потому Софи получила возможность выразить свои чувства, оправленные на сей раз в форму педагогической строгости. Она рывком подняла малыша и основательно, крепенько так тряхнула за воротник. Не ожидавший подобной грубости, Фриц выпятил нижнюю губу.
— Попробуй только зареветь, — предупредила она.
— Очень нужно, — шмыгнув носом, сказал Фриц.
До сравнительно недавнего времени Элизабет Кардель в кругу своих компатриотов к месту и не к месту частенько сетовала на постылую чужбину, грубую и грязную неметчину. (Справедливости ради: её родная Франция была не менее грубой и уж куда более грязной страной, и для того, чтобы изъять сие из сознания, понадобилась немалая аберративная мощь памяти). При этом эмигрантская доля трактовалась как одно сплошное наказание за некие неназываемые грехи.
Приехав же в тишайший Цербст, Элизабет сделала для себя некоторое открытие, а именно: есть чужбина — и чужбина, причём между той и другой возможны существенные различия. Из Цербста чужбина штеттинского образца казалась таким очень маленьким, воздушным, комфортабельным житьём-бытьём. Тогда как жизнь в Цербсте оказалась вдруг мадемуазель не по силам. И это при всём том, что многое делало оба города весьма похожими, насколько вообще могут быть друг на друга похожи немецкие города.
Казалось бы, эмигрант должен с благодарностью принимать и почитать всякий уголок земли, приютивший его, чужака, изгнанника. Именно с благодарностью — уже хотя бы потому, что изгою дали возможность жить. В случае с Элизабет — жить не только безбедно, но даже комфортно. И вот эта самая женщина, наделённая красотой тела куда в большей степени, чем красотой души, смела думать: «Я не люблю сей город».
Со дня переселения в цербстский уютный замок Элизабет сделалась замкнутой и строгой, словно её обидели и при этом не извинились, и вот теперь она, исполненная горечи, достоинства и душевной высоты, дожидается некой сатисфакции. Такой Элизабет Кардель выглядела со стороны. Сделавшись вдруг неразговорчивой, она отбила у Софи привычку обмениваться пустяковыми домашними наблюдениями. Если же доводилось Элизабет разговаривать с хозяином или хозяйкой, то делала она это столь официальным тоном, так отчётливо и при этом настолько невпопад вставляла, надо и не надо, скороговорчивое «прошу меня простить», так гордо поднимала подбородок, что Иоганна-Елизавета втайне зауважала дуру-француженку.