Переливающийся от солнечных лучей снег лишь подчёркивал нищету Петербурга, любимого петровского детища, города-призрака, города-стройки, где сплошь зияли проплешины незастроенных, хотя и отданных под строительство участков. Геометрическая правильность зримой городской планировки несколько отдавала ухоженным кладбищем. Елизавета Петровна давно уже взяла за правило всякий день начинать с прогулки в санях или карете, сообразно сезону, погоде, смыслу. К тому же прогулки на свежем воздухе усиленно рекомендовал ей Лесток, который тем больше вырастал во мнении императрицы, чем лучше последняя узнавала своего лекаря. Когда разговор об утренних прогулках только зашёл и выспавшаяся Елизавета, пребывая в игривом настроении, позволила себе с улыбкой учинить допрос, когда, мол, целесообразнее прогуливаться, «до» (тут она сделала акцент и чуть заметно подмигнула врачу) или всё-таки «после», ничуть не переменившийся в лице Лесток ей авторитетно порекомендовал: «Вместо, ваше величество, вместо». Никто из её соотечественников такого не сказал бы: не додумаются, дураки несчастные, или попросту испугаются. Это всё Аннушка, так людей запугала своей грубятиной[59], что вот уже сколько лет люди оттаять душой не могут...
С подданными приходилось ей обращаться как с молоденьким и чрезмерно робким любовником: лаской, лаской и ещё раз лаской, и чтобы никаких резких движений!
Фасады ближайших к императрицыному дворцу зданий выглядели пристойно, а подчас так и просто щеголевато, наводя на размышление о величине дохода того или иного хозяина. Однако буквально через считанные после отъезда минуты за окном поставленной на полозья кареты принималась щеголять настолько убогая жизнь, что немалых трудов стоило сохранить до конца прогулки доброе расположение духа. И что расстраивало императрицу: куда ни посмотришь, обязательно уткнёшься взглядом в какую-нибудь мерзость. Недавно, скажем, на придорожном сугробе — рукой подать! — увидела Елизавета Петровна дохлую собаку с распоротым от пасти до хвоста нутром. Императрица не страдала излишней брезгливостью. Для неё огорчительным было то, что кто-то считает возможным бросить убитую собаку прямо на углу проспекта, тогда как все остальные считают допустимым нахождение подобной гадости в самом, почитай, центре столицы. Англичанин или, допустим, немец триста раз подумает, прежде чем выбросить на всеобщее осмотрение дохлую животину: подумает, да и не выбросит, воздержится. А её подданные не считают необходимым даже задуматься на сей предмет. Елизавете было не так противно, как именно обидно. У всех других монархов, будь то в Европе или ещё где, сплошь люди как люди: чистоплотны, сказывают, богобоязненны... Или вот недавно видела она, как рано поутру двое мужиков с Невы тащили за ноги обращённую в кусок льда утопленницу; завидев императрицын поезд, содрали с себя шапки — да так и кланялись: шапка в одной руке, нога несчастной утопленницы — в другой. И ведь остановись она тогда, сделай им внушение — что толку? В ноги повалятся, затянут коровье «не гу-би нас, ду-ра-ков...» — и даже не попытаются на секунду задуматься над тем, почему с утра пораньше негоже демонстрировать своей императрице утопленников.
И никакого, если разобраться, просвета. Где заканчивается, условно говоря, наружная стена её дворца, там сразу начинается иная, совершенно отличная жизнь. И при этом ей надлежит здесь, в этой стране, жить, и умереть тут же придётся. Никто ведь не объяснит: за что сие? Если впрямь — за грехи, тогда не ясно, почему иноземным королям за их иноземные грехи совсем иная жизнь досталась. Или грехов у них меньше? Но сие маловероятно. Тогда — почему? То-то и оно, что нет ответа...
А грязь и гадость на улицах, поелику возможно, Елизавета Петровна попытается устранить. В связи с ожидаемым приездом в Россию племянника Петра-Карла-Ульриха императрица пыталась в эти дни взглянуть на стольный град глазами чистоплюя-чужеземца и по возможности устранить хотя бы наиболее очевидные признаки азиатчины. Елизавете говорили о том, что племянник чрезмерно впечатлительный. Ну, в четырнадцать-то лет, пожалуй что, всяк бывает впечатлителен, это уж как водится, а кроме того, будь ты хоть бревном, так и то не останешься равнодушным при виде подданных, которые, не выпуская покойницы из рук, кланяются своей императрице. И ведь наказывать за это нельзя, иначе всё опять вернётся ко временам дикости. И за что тут наказывать? За то, что грязны и грубы? Господи ты мой Боже, до чего подчас Елизавете бывало перед иноземцами неловко! Ну, да что о том... И племянника везут до того медленно, как будто не из Голштинии они едут, а из какого-нибудь тридевятого царства, что за семью морями, за хрустальными островами, где раки на печках свистят.