— Я и говорю, — оживлялась Иоганна-Елизавета и тотчас же тыкала пальцем в спину дочери: — Кому говорила, не горбись!
— Трудно, трудно сыскать что-нибудь подходящее, — старуха оценивающе щурилась на внучку и раздумчиво перебирала сухими, как бы подвёрнутыми внутрь губами. — Но пытаться ведь нужно! Хоть что-нибудь приискать, мама! Не в монастырь же девочку, мама!
— Что мама, что мама! Я столько лет уже мама, — беззлобно парировала Альбертина-Фредерика, отнюдь не склонная сразу так, с ходу отмести вариант монастыря: во-первых, в монастыре тоже люди живут, а во-вторых, в хороший монастырь да на хорошее место ещё ведь и протекция нужна. Тем более что монастырская жизнь не только пристойна, главное что — богоугодна.
Возможно, возможно, что мать и в этом отношении права, но зачем Иоганне-Елизавете подобная правота, если все шансы выбиться в люди накрепко связаны с милостью его императорского величества да с возможными партиями Софи и сыновей. Причём ни единого — из четырёх — шанса принцесса не упустит. Мать вот бубнит, мол, не суетись, мол, оба мальчика подрастут, да ещё ведь четвёртый ребёнок своего часа дожидается etc. Но только подобными уговорами Иоганну не проймёшь; уж она-то знает: уступи судьбе в чём-нибудь одном, так всего потом лишишься.
Что же требуется? А вот что. Пока суть да дело, нужно покататься на славу, но когда времечко придёт — она постарается выдать дочь с максимальной для себя выгодой.
— Пожалуй, мама, вы опять правы, — поспешила согласиться Иоганна-Елизавета, привычно стрельнув глазами в сторону Софи. — Можно и в монастырь, если Господу неугодно будет наградить её супругом.
— Плохо говоришь, — среагировала старуха мать. — Так рассуждаешь: мол, на, Боже, что нам негоже. А ведь монастырь — это не какое-нибудь прибежище для неудачников. Монашество есть высо-о-о-окая миссия. Там ещё посмотрят, годится ли она, заслуживает ли чести...
— Она заслужит. То есть, я хочу сказать, если понадобится, она непременно заслужит... Ты что там опять жуёшь? — накинулась вдруг Иоганна-Елизавета на почти утонувшую в книге дочь. — Думаешь, я не увижу?!
— Не кричи, это я дала девочке две конфеты.
— Как «не кричи»? Что значит «не кричи»? Она целыми днями только и делает, что жрёт сладкое. Ни одного здорового зуба не осталось. А тут все мозги вывихнешь, пока замуж выдашь.
— Софи, — едва сдерживаясь, попросила бабка, — будь умницей, выйди, пожалуйста, мне с твоей матерью переговорить нужно.
— Сиди, дочь, пускай при тебе говорит. — И добавила, приблизившись к сжавшейся на манер пружины Альбертине-Фредерике: — Пожалуйста, мама, говорите, у меня от дочери тайн нет. Прошу вас, ну же...
Иоганна-Елизавета победоносно усмехнулась, понимая, что даже пусть старухе какие-нибудь жлобы-доброхоты и насплетничали, не посмеет ведь при внучке, тем более что Софи почти уже взрослая и всё прекрасно понимает.
— Я давно уже, давно поняла, по кому келья монастырская плачет, — с обидой в голосе произнесла старуха. — Но вот дочку испортить я тебе не позволю, так и знай. В лепёшку разобьюсь, но пристрою девочку в хорошую семью.
Давшая себе слово молчать в присутствии бабки и матери, Софи слепо перелистывала тяжёлые книжные страницы, целиком обратившись в слух. Предмет разговора взрослых был для девочки чрезвычайно важен, поскольку — как ни стыдно в том было сознаться — перспектива монастырской жизни её пугала. И не столько потому, что монастырь накладывал такие-то и такие-то (подробнее Софи не знала) ограничения. Страшило девочку то, что в монастыре — ни больше ни меньше — заканчивалась жизнь и начиналось сплошное приуготовление. Две её тётки, засидевшиеся сверх допустимого времени в девках, заканчивают свою жизнь в монастыре, где их несколько раз навещали Софи с матерью. Одна из тёток, некрасивая и подозрительно бойкая Мария-Елизавета, сумела приобрести на редкость престижное место настоятельницы в Кедлинбургском монастыре. В ту же самую обитель была определена и Гедвига-София. Эта последняя оказалась той ещё штучкой: в своей келье поселила два десятка мопсов и несколько попугаев, создав, таким образом, у себя миниатюрный зверинец. При самом первом посещении Софи была прямо-таки огорошена — не так видом кельи, как именно запахом псины, запахом нечистот, который с тех пор в сознании девочки ассоциировался с невысокой, пышнотелой, решительно не злоупотреблявшей (даже по германским меркам) мытьём крючконосой тёткой. Обе тётки отличались воистину патологической тягой к обострению отношений друг с другом и также с остальными сёстрами. И этой злости в Божьем месте Софи решительно не могла понять. Фике вовсе не желала со временем сделаться такой же противной и желчной, как её тётки.