* * *
Улица все так же бежит под гору, и все так же тянутся вдоль нее каменные стены, и на мостовой та же брусчатка, и дрожки катятся вниз по склону, может, те же самые дрожки, что когда-то давным-давно. И тот же самый магазин «Мадемуазель Анетт» с дамской шляпой на золотой вывеске!
Но почему так шумит в голове, почему ноги так заплетаются?
Кажется, солдаты тогда были не такие, как теперь: другие головные уборы, другие мундиры. Темнеет, запираются ворота в домах. Высокое здание с узкой железной дверью. Лавка еще открыта. Бублики смотрят с витрины, такие свежие, румяные. Но рука пуста, Павелек поцеловал руку, и она осталась пуста, и автомобиль летит как сумасшедший!
И белое платье, и чулки забрызгал!..
Ветер все сильнее. Толкает в спину. Даже фонарь качается. Господи, хоть бы не погас. А то совсем страшно станет. Он же так долго был единственным другом в темные ночи, единственным, на кого можно опереться…
Вдали вырисовывается черный силуэт, он бредет под гору и возле фонаря превращается в промокшего под дождем трубочиста. Трубочист смотрит на девушку в белом летнем платье, сверкает белками глаз на черном лице и бросает:
— Пошли…
Маня, смерив его взглядом, пускается за ним следом по скользкому тротуару.
Ветер носится среди деревьев, раскачивает фонари, пытается стащить с девушки легкое платье, оторвать вишенки с мятой тюлевой шляпки…
Бесконечный кирпичный забор больницы тянется вдоль мостовой и роняет отломанные ветром ветки на пустынную улицу, на бредущую по ней черно-белую парочку…
1922
Оно появилось ранним утром — предчувствие близкой беды.
Выстрелов не было слышно, и в ясном голубом небе — ни огненных сполохов, ни клубов дыма. По всем дорогам, как в любой базарный день, к местечку тянулись крестьянские телеги. Мужики лежали на соломе, дымя самокрутками. Изредка, когда глупые волы слишком глубоко всаживали шеи в ярмо, опуская до земли крутые рога, над дорогой разносился хриплый, гулкий, как из бочки, крик:
— Цобэ! Цобэ!..
Казалось, что крестьяне, как всегда, тупы, равнодушны и ленивы, страшно ленивы. Но в каждой морщинке на мужицких лицах, в каждом взгляде, в каждой складке крестьянских рубах евреи замечали что-то скрытое, затаенное. Подходили к телегам, ощупывали туго набитые мешки, спрашивали, будто ни к кому не обращаясь:
— Що це таке?
Женщины крутились возле корзин с птицей. Вытаскивали кур, прикидывали на руке вес, дули на перья и морщились:
— Одни кости…
Но все чувствовали: что-то не так. Видно было, что мужики как-то уж слишком равнодушно смотрят на еврейские кошельки, словно знают наперед, что деньги все равно попадут к ним в руки. Мало того, случилось еще кое-что.
Воришка стащил что-то с лотка, на котором лежали разноцветные ленты и мониста, а торговка, еврейка с визгливым голосом, изловчившись, сорвала с парня дырявую шапку и завопила:
— А ну стой! Отдай сейчас же! Отдай, кому говорю!..
Крестьяне собрались в кружок. Они всегда были не прочь вынести приговор, оправдать невиновного или осудить виноватого, но в этот раз не тор опились, молча смотрели и курили. А вот евреи не молчали. Сразу решили, что торговка должна отдать вору шапку, и твердили:
— Пускай с ним лучше мужики разберутся…
Но быстро поняли, что, заступаясь за вора, показывают свою слабость и страх, и начали честить парня, напирая на него со всех сторон:
— Стыдись, жулик! Повесить бы тебя за это…
Парень струхнул. Опустил вихрастую голову, уставился в одну точку, стоит и ждет, что сейчас будут бить. Но мужики не двигаются с места и словно не замечают, что евреи заглядывают им в глаза. Торговка уже не держит шапку вора в руках. Пропахшая потом, грязная, с дырой на макушке, шапка лежит на лотке. Евреи сами были бы рады надеть ее парню на голову, еще и дали бы ему что-нибудь, но он не спешит ее взять. А крестьяне ничего не говорят. Молчат, молчат упрямо, будто назло. И вдруг евреи все сразу, как сговорились, начали убирать товар и быстро как попало кидать в ящики. Торговки проворно, с женской ловкостью, сворачивали красные, синие и коричневые ленты. Молоденькая хохлушка захотела примерить коралловые бусы, уже надела их на полную, белую шею, но торговка стремительно вырвала их у нее, так что красные бусины рассыпались по земле, и закричала, сама веря своей только что придуманной лжи: