— Поживете — увидите.
Собственно говоря, они еще за работу не принимались, а только совещались и готовились.
Но вот появился и старый знакомый — товарищ Ефим, тот самый, что, томясь в царском узилище, ел на Рождество гуся (с ударением на «я»).
Ефим, смущенно улыбаясь, объявил, что задумал политическую статью.
— Пока что придумал только заглавие. «Плеве и его плевелы»[294]. Хотелось бы поскорее напечатать.
— А где же статья?
— Да вот статью-то пока что еще не придумал.
Появился некто Гуковский. Разевал щербатый рот, стучал ногтем по зубным корешкам, говорил с гордостью:
— Цинга.
Все должны были понимать, что пострадал за идею и был в ссылке. Появился приезжий из-за границы Гусев[295]. Кто-то про него сказал, что он «здорово поет». В общем, все они были похожи друг на друга. И даже говорили одинаково, иронически оттягивая губы и чего-то недоговаривая.
Мне предложили писать что-нибудь сатирическое.
Злобой дня был тогда Трепов[296]. Я себе сейчас плохо представляю, какой именно пост он занимал, но пост был ответственный и важный, и называли Трепова «Патрон». При только что произошедшем усмирении бунта этот «Патрон» дал солдатам приказ, чтобы они стреляли и патронов не жалели. Вскоре после этого он был смещен.
Редакция решила, что я должна эту историю отметить.
Я написала басню о «Патроне и патронах». Басня кончалась словами:
Трепов, не по доброй воле ли
С места вам пришлось слететь,
Сами вы писать изволили,
Чтоб «патронов не жалеть».
Басню спешно набрали, и она должна была появиться на другой же день.
И не появилась.
В чем дело?
Из боковой комнаты вылезло что-то — не то Гусев, не то Гуковский — и сказало:
— Я попросил задержать, потому что я не уверен, можно ли рифмовать «изволили» и «воле ли». Это надо обсудить на редакционном собрании.
Пошла к Румянцеву.
— Петр Петрович, задерживать нельзя. Дня через два любая газета успеет придумать этот каламбур, и тогда уже печатать будет поздно.
Румянцев сейчас же побежал в типографию, и на следующий день басня появилась, а к вечеру уже везде — на улицах, в трамваях, в клубах, в гостиных, на студенческих сходках — повторяли шутку о «Патроне и патронах». Мне хотелось было рассказать об этом тому знатоку рифм, который накануне задержал мою басню, но так как все они были похожи друг на друга, то я боялась, что еще огорчу невинного. Да и Румянцев сказал:
— Бросьте. Он сам отлично знает. А задержал басню, просто чтобы показать, что он тоже что-то значит и чего-нибудь да стоит.
— Что же он, писатель? Почему он такой знаток по части рифм? И потом, ведь «они» должны ведать, согласно договору, только политической частью газеты. Если вы знаете, кто именно это был, то передайте ему от меня, что я хочу внести кой-какие поправки в их передовые статьи.
— Это действительно очень бы оживило газету, — засмеялся он. — А то последнее время к ней как будто падает интерес.
Нет, интерес к газете еще не падал. Нами начала интересоваться Москва. Прислал рассказ Валерий Брюсов. Минский получил письмо от Андрея Белого. Литературная часть газеты очень оживлялась.
В обществе по-прежнему шли разговоры о новых веяниях. Уловить какую-нибудь общую линию было трудно. В салонах обсуждали действия правительства, люди скромного ранга говорили:
— Мастеровщина бунтует. Им ведь что ни дай, все будет мало.
В парикмахерской рядом со мной завивалась краснощекая бабища, содержательница извозчичьего двора. Говорила парикмахеру:
— Я, мусью, теперь прямо боюсь из дому выходить.
— Чего же так?
— Да, говорят, скоро начнут антиллигенцию бить. Ужасти как боюсь.
В доме одной губернаторши встретила баронессу О. Ее недавно привезла из-за границы Зинаида Гиппиус. Баронесса очень возмущалась, что у нас нет своей карманьолы[297].
— Какая же революция без карманьолы? Карманьола — веселая революционная песенка, под которую пляшет торжествующий народ. Я напишу музыку, а кто-нибудь из ваших поэтов пусть сочинит слова. Я люблю писать музыку. У меня есть уже два романса. Один о влюбленном паше, другой — о влюбленной королеве. Теперь будет карманьола. Так не забудьте же. Поговорите с поэтами.