В темных углах редакции шептали, шуршали таинственными листочками, шевелили усами тараканьи группы.
Румянцев шагал бодрыми шагами циркового дрессировщика. Он был всем доволен и с нетерпением ждал Ленина, чтобы похвастаться, как он чудесно наладил дело. Из тараканьих углов направлялся на него шорох недоброжелательный. Но он как-то не замечал этого и только лукаво посмеивался. И, глядя на него, всегда казалось, что он играет в большевика и очень этой игрой развлекается. А между тем в его послужном списке значилась и ссылка (положим, не в Сибирь, а в город Орел). Он переводил Маркса и считался у большевиков выдающейся литературной силой. С шептунами он как будто даже не общался и на них подмигивал.
Но настроение в редакции было какое-то напряженное, недружное, неуютное. Очень тревожился Минский. Он был ответственным редактором, газета была разрешена на его имя, а политических статей ему даже не показывали. Горький в редакцию не заходил, и его, кажется, в это время не было в Петербурге.
— Подождите, — успокаивал Румянцев. — Вот скоро приедет Ленин, и все устроится.
Я ходила и напевала:
— «Вот приедет барин, барин все устроит».
И Румянцев не обманул.
Барин приехал.
И все устроил.
В приемной нашей редакции сидел Румянцев и с ним еще двое. Один уже знакомый, из шептунов, другой новый. Новый был некрасивый, толстенький, с широкой нижней челюстью, с выпуклым плешивым лбом, с узенькими хитрыми глазами, скуластый. Сидел, заложив ногу на ногу, и что-то решительно говорил Румянцеву. Румянцев разводил руками, пожимал плечами и явно возмущался. Шептун ел глазами нового, поддакивая ему, и даже от усердия подпрыгивал на стуле.
Когда я вошла, разговор оборвался. Румянцев назвал мое имя, и новый любезно сказал:
— Знаю, знаю. (Хотя знать, собственно говоря, было нечего.)
Его имени Румянцев не назвал. Очевидно, я и так должна была понять, кого я вижу.
— Вот Владимир Ильич недоволен помещением, — сказал Румянцев.
Ага, Владимир Ильич! Значит, это и есть «он».
— Помещение отличное, — прервал его Ленин. — Но не для нашей редакции. И как могло вам прийти в голову, что нашу газету можно выпускать на Невском. И какого роскошного швейцара посадили! Да ни один рабочий не решится пройти мимо такой персоны. А ваши хроникеры! Куда они годятся! Хронику должны давать сами рабочие.
— Уж не знаю, что они там напишут, — ворчал Румянцев.
— Все равно. Конечно, все это будет и безграмотно, и бестолково, это не важно. Мы тут такую статейку как следует обработаем, выправим и напечатаем. Таким образом, рабочие будут знать, что это их газета.
Мне вспомнился Ефим и его «Плеве с плевелами».
— А литературную критику, отчеты о театрах и опере тоже будут писать рабочие? — спросила я.
— Нам сейчас театры не нужны. И никакая музыка не нужна. Статей и отзывов ни о каком искусстве в нашей газете быть не должно. Только рабочие хроникеры могут связать нас с массами. А вот ваш хваленый Львов дает только министерские сплетни. Он нам абсолютно не нужен.
Бедный Румянцев! Он так гордился, что ему удалось переманить Клячко-Львова, короля репортеров.
Клячко был удивительный репортер. О нем рассказывали легенды. Он будто бы сидел под столом в кабинете министра внутренних дел во время одного секретного заседания, и на другой день в обслуживаемой им газете появился в рубрике «Слухи» отчет об этом заседании, поразивший до паники высшие сферы. Откуда мог он узнать? Кто проговорился? Или здесь был многотысячный подкуп? Но это предположение совершенно чудовищно. Долго разыскивали виновного и, конечно, так и не нашли. Виноват был лакей, получивший хорошую плату за то, что спрятал Клячко под зеленое сукно.
Еще рассказывали, как он интервьюировал одного сановника, готовившего важный проект. Сановник ничего толкового по этому делу Клячко не ответил, ограничился общими местами и только все разглаживал рукой лежавшую на столе рукопись. Сановник торопился ехать на заседание, и Клячко предложил довезти его. Уходя, любезный журналист забыл в кабинете свой портфель. Сановник уже занял место в экипаже, Клячко уже поставил ногу на подножку и вдруг всполошился: