Федя и отец Парфений стали друзьями.
— На-кось вот полакомься. Мозговая, — говорил поп и протягивал Феде аппетитную, дымящуюся, в наростах ароматного мяса кость.
Или сажал его ближе к печке, делал таинственное лицо, и Федя знал — будет сейчас очередная страшная история.
— Значить, так… — начинал отец Парфений приглушенно. — Тебе с лешим дело иметь не приходилось?
— Нет…
— А мне один раз довелось. — Он шуровал в печке кочергой, и выразительное лицо его озарялось малиновым огнем. — Пошел я, значить, в лес, по грибы. Маслят и рыжиков в то лето было пропасть. Полное лукошко насбирал. Ну, думаю, пора до дому. А уже вечереть начало. Иду. Дорожка знакомая, через дубнячок. Шагаю себе. Вдруг за моей спиной как захохочет, заулюлюкает. Я так и присел.
— Кто же это? — Федя оглядывался на темные углы комнаты.
— Ясное дело — леший. Я бегом. Смотрю — что такое: дорога вроде знакомая, а привела в глухую балку. И уж в той балке он улюлюкает-то. Я назад. И, представь себе, Федор, совсем дороги не узнаю. Вроде она и не она. И тут сбоку кусты затрещали, и повиделся мне, ну как вот сверкнуло, лик зеленый, заросший и глазищи красные. Мелькнул и исчез. Совсем я, Федор, одурел. Побег сам не знаю куда. А он то сзаду, то спереду гукает, то, значить, с боков сучьями трещит. Ну, тут я и смекнул: водит меня лесной-то, заблудить хочет. А знал я один завет — от старика древнего слышал: как леший тебя водить начал, скинь всю одежду, выверни наизнанку и снова надень- лесной-то и не признает тебя. Я так и сделал: под густую ель залез, одежонку скинул, вывернул ее всю и опять на себя. Потом перекрутил на другую сторону портянки. Выхожу из-за ели — тихо. Потом он где-то далеко сучьями затрещал — не признал, значить, меня, пошел по лесу искать. Смотрю — а стою-то я на своей дороге, дубнячок вот он, рядышком. Вмиг до дому добежал. -Отец Парфений хитро смотрел на Федю. — Вот, мил человек, что бывает на белом свете. А теперь бери ведерко да беги к колодцу по воду.
Однажды Феде в руки попала местная газета, Была она совсем маленькой — в четверть губернской, отпечатана на желтой шершавой бумаге и называлась странно: «Классово-революционная борьба». В статье «На продовольственном фронте» Федя прочитал:
«На Васильевском рынке свежей капусты, свеклы, соленых огурцов, лука достаточное количество. Есть и морковь, чеснок… Картофеля недостаточное количество. Есть еще квашеная капуста. Попадаются, как редкость, персики, спрашивают 120 руб. за фунт».
«Персики… — думает, Федя. — Вот интересно-то! Какие они из себя, эти персики? Может, огромные, как тыквы, и сладкие-пресладкие. Надо поглядеть. И на базаре я ни разу не был»…
Федя пошел на базар с Нилом Тарасовичем.
— Базар, Федор, — сказал он, — это, знаешь, вроде бы лицо общества. Пришел на базар — и сразу тебе ясно, чем народ живет, какие беды у него. И какое счастье.-Подмигнул Феде, добавил:
— Люблю я наши русские базары.
С ними еще увязался Яша Тюрин.
Базар слышен издалека: гвалт, крик, ругань, конское ржание. А когда после поворота грязной улицы открылась сама площадь с пожарной каланчой, Федя невольно остановился — такая необычная картина открылась перед ними.
Не площадь, а гигантский муравейник: люди, повозки, лошади, лотки, опять люди, и опять лотки; телега прямо в куче мужиков.
Длинные ряды продающих — не люди, а картинная галерея:
толстая румяная торговка, которая здесь, как рыба в воде;
костлявый гражданин в длинном поношенном пальто, с унылым лицом, похоже, бывший чиновник;
выцветшая дама в меховой дохе с надменными складками у рта и холеными, посиневшими от морозца руками;
мужик в тулупе, крепко пахнущем овчиной;
вороватый солдатик в шинели без ремня;
тоненькая барышня — ручки в заячьей муфте, ужас на застывшем миловидном личике…
И все перемешалось, все кричит, торгуется, дышит теплым паром. Тут же потерялся Яша, а Нил Тарасович облюбовал себе старика, продающего мочалки и крохотные кусочки вонючего черного мыла. Старик крепкий, с ястребиными глазами под крутым изгибом густых сросшихся бровей, глубокие морщины на коричневом обветренном лице, и молодо поблескивают крепкие зубы.