На следующий день утренним поездом я выехал обратно в Рафиах и через несколько часов предстал перед начальством. Я сообщил дежурному сержанту о своем «горячем желании служить Его Величеству», он расплылся в улыбке, приятным голосом выразил свою одобрение и быстренько оформил мне нужную бумагу. Потом он пожелал мне успеха и удачи на военном поприще.
Не заезжая домой, я отправился на север, в Метулу. Оттуда меня на машине отвезли в Ливан, и через двадцать минут я уже был в Джадиде, в «еврейском поселке», где жили служащие «Пельрода» — инженеры, топографы, шоферы, бухгалтеры, кассиры, прорабы, дорожные рабочие и строители. Здесь возводились укрепления — на тот случай, если войскам союзников придется обороняться от наступающей с юга германской армии.
Я провел в Эмек-Айон несколько замечательных месяцев. От окружавшей нас красоты захватывало дыхание, я постоянно ездил с места на место, общался с самыми разными людьми. Обычаи и образ жизни коренного населения представляли собой пеструю смесь первобытности и современности. Мои товарищи по работе были люди молодые и веселые, отмеченные той особой печатью избранности, которая отличала тогда палестинскую молодежь.
И все же, летом 42 года я все бросил, распрощался со всеми и вернулся в Метулу. Положение в Египте было трагическим. Англичане непрерывно отступали, преследуемые танковыми частями Роммеля. Мы ежедневно получали газеты, и, читая их, я убеждался, что немцы вот-вот будут в Палестине. А тогда не миновать мне британской армии — я не видел другой возможности защищать страну.
На террасе гостиницы «Снега Ливана» меня ждал отец. Я написал ему о своих намерениях, и теперь он уговаривал меня повременить еще хоть немного с вступлением в армию. Вокруг нас на каких-то жалких обшарпанных чемоданах сидели семьи польских евреев, тех, кому удалось спастись от немцев. Измученные, раздавленные свалившимися на них несчастьями, они явно не собирались оставаться здесь, в Метуле, а дожидались в этом пограничном городке возможности перебраться в Иран или Индию, где их не сможет настичь Гитлер.
На следующий день пасмурным сырым утром (в самый разгар лета капал дождь) мы выехали в Тель-Авив.
В Тель-Авиве я сразу же отправился к Даниэлю. Я нашел его лежащим в постели, что, впрочем, не мешало ему заниматься какими-то важными делами. Как выяснилось, в то время развернулась широкая кампания по организации интеллигентной молодежи (избежавшей призыва в британскую армию) во всевозможные кружки под громкими названиями — «Мощь», «Вознесенные», «Сноп» и тому подобное. Насколько я понял, в этих кружках обсуждали в основном, каким образом и какими средствами служить народу. Но в тот раз, я помню, меня гораздо больше заинтересовал рассказ Даниэля об одном молодом скульптуре из выпускников нашей гимназии. Звали его Беньямин, а фамилию он успел переменить с тех пор, как я его знал, и назывался теперь Тамуз. Даниэль отзывался о нем, как об очень интересном и перспективном скульпторе. Тамуз принадлежал к весьма оригинальному идейному течению, идеологом которого был некто Уриэль Шелах.
С помощью Даниэля я встретился с Беньямином Тамузом и тотчас же был им очарован. Тамуз дал мне почитать верстку сборника произведений этого самого Шелаха. Начав читать, я уже не в силах был оторваться. Тут было все — мучившие нас проблемы (английская оккупация, взаимоотношения с арабами, наши внутренние трения, точный и яркий исторический анализ сложившейся ситуации и горячая вера в нашу избранность и призванность. Шелах утверждал, что в стране создается новая нация (первыми представителями которой мы и являемся) и новое общество, светское и открытое. Создание такой нации предполагает возрождение древнего еврейского народа и классической культуры. Но такое возрождение невозможно без отказа от всего наследия диаспоры и от всяких попыток отождествить себя с ней. Наибольшим внутренним препятствием на пути сплочения новой нации, по мнению Шелаха, является связанный с диаспорой сионизм, который будет постоянно тормозить развитие нового ивритского государства, если оно возникнет в наши дни.