Степан молча вышел.
— Ну, угостила ты меня, дочка, ночевкой. Как это вы живете в этом клоповнике...
— Да уж я, тятенька, чего-чего ни делаю. Из казармы наползают они, пособиться не могу.
— Из казармы?.. Значит, и там от них вскресу нету. Эх-ма, хозяева! А это что за мода сапоги-то с него стаскивать? Я бы на твоем месте снял с него сапог да этим сапогом по башке бы его... А говоришь, он тебя не бьет. Ну, прощай, живите, смотрите, у меня хорошенько.
VI
По дороге домой Коренистов недовольно ворчал:
— Что это за человек? «Я» да «я», и больше никто. Хвастун. А Клавдейка-то ровно уже десять годов замужем, осунулась, как старуха... Ни песен от его, ни слов хороших, умных. Не пойду я больше к твоему зятюшке.
— Клавдия-то сказывала, что он будто в партию хочет записываться.
— В партию? Хм. Хорош будет коммунист. Да если я услышу, так нарочно схожу в ихний комитет да скажу, что он за птица. Вот теперь и подумаешь над тем, что нынче в моде жен да мужей менять. От хорошей жизни не сбудется это. А вот из этого, прости господи, омута и закон — к чорту, да уйдешь.
Он вспомнил встречу с Игнатьевым. Ему стало стыдно, что он тогда отвернулся от Игнатьева.
— То ли дело вот Игнатьев-то. Совсем не такой,— сказал Матвей неожиданно для себя.
Мария Петровна пытливо посмотрела на мужа и тихонько, боязливо сказала:
— Слушай-ка, отец. Пожалуй, будет упрямиться-то. Почитай, уж скоро три года ведь как ты бесишься. Позвать надо Степаниду с Александром. Наше ведь дитя. Али уж совсем отрекся?
Матвей шагал по шпалам в раздумье, а Мария Петровна продолжала:
— Не у одних нас так делается. Время такое. Вот у Сорокина тоже дети без венца живут, по-новому. А уж Сорокины ли не крепкие люди?
— Не знаю, мать... Я тоже думаю, что немного не ладно делаем,— ответил Матвей миролюбиво.
— То-то, схожу-ка я завтра к ним.
— Сходи, пожалуй...
— А как Стешка-то обрадуется. Она ведь простая душа... Немало мы ей лиха сделали, а она ведь не помнит зла-то. Сама вон выучилась, да еще дальше учиться хочет. А он-то, вон какой гвардеец! Посмотреть любёшенько. Он ведь теперь уже не слесарем работает, а на машиниста экзамен сдал и тоже собирается учиться. Мы ведь только живем, как запечные тараканы. Вот возьми Родиона Мокеича — мостовой сторож, и тот за грамоту взялся.
— За какую?
— Учится по грамоте.
— Ну-у?..
— Вот тебе и н-ну.
Домой Матвей пришел на этот раз успокоенный, точно он скинул с себя тяжелую ношу. На душе стало светлей. И весь этот день он был настроен весело. Мария Петровна его не видала еще таким. Он тщательно подмел возле будки, подчистил, точно готовился к какому-то празднику. Обходя свой участок, зашел к Мокеичу.
Тот сидел на пороге сторожки с растрепанной книжкой. Веселой улыбкой встретил он Матвея.
— Ну что, Ипатыч, как дела-то? А я, гляди-ка, чем занялся!
— Да, вижу я.
— Забавная штука. Вот ведь раньше глядел я на эти кругляшки, на крючечки, как баран на новые ворота. А теперь понятны они мне, знаю: «Встает заря во мгле холодной, на нивах шум работ умолк»...— Эх ты, мать твою курицу! Ведь просто-то как?.. Про осень в стишке написано... Ну, как погостил у зятюшка?
— Погостил хорошо,— сказал Матвей, горько усмехаясь.
— Что?.. Али он тебя неласково встретил?
Матвей рассказал о том, как ходил к Степану Шкабаре, а Мокеич, покачивая головой, произнес:
— Не люблю я твоего Степана. По-моему, он, так, ни с чем пирог. Одна видимость, что артельный, а в голове у него просто блажь одна сидит. Нынче этаких людей не любят.
К Узловой быстро шел поезд, из будки паровоза высунулся машинист и замахал рукой.
У Коренистова забилось сердце. Это был Александр Игнатьев. Он улыбнулся и, сняв шапку, махнул ей. Коренистов только успел услышать:
— Старичка-ам почтение!
Но грохот паровоза заглушил остальные слова Игнатьева. Он удалялся и приветливо махал шапкой.
— Ишь ведь как пронесся,— проговорил Мокеич.— Машина-то у него какая нарядная.
Но Матвей не слушал Родиона; он жадно вслушивался в удаляющиеся учащенные вздохи паровоза. Они, подобно веселому неудержимому хохоту, рассыпались эхом в густом бору — «хо, хо, хо, хо» — и падали.