Матвей больше молчал, а если и отвечал на вопросы Стеши, то кратко и сдержанно.
Но когда Стеша от них уходила, Матвей злился. Злился на себя и на жену. Он сознавал, что делает нехорошо, но из упрямства молчал.
У Клавдии он побывал только два раза, и больше его туда не манило. Ему не понравился зять Степан Шкабара. Этот белобрысый щеголеватый человек не внушал доверия. Старику сразу бросилась в глаза неряшливость на участке зятя. Ступая опытной ногой по пути, он чувствовал ослабшие шпалы и говорил:
— Шпалы-то подбить надо, руки, верно, не доходят. Эх, хозяева!
По пути, и по бровке, и в траве под откосом валялись изогнутые костыли, гайки, подкладки, старые шпалы, щепки. Пикетные столбики все сгнили.
— Мать,— сказал Коренистов,— смотри-ка, ровно здесь людей-то нет. Добро-то как пропадает, а? Как Мамай воевал...— Он крякнул и ускорил шаг.
Пролетная казарма, где жил Шкабара, стояла на бугорке. Она была оштукатурена, побелена и весело смотрела окнами на стальной путь. Она показалась Коренистову приветливой, уютной. Но подойдя, он остановился,— возле крыльца стояла широкая лужа грязи. Ему жаль было своих старинных смазных сапог, которые он надевал только в большие праздники или когда шел в гости. Он шагнул и влип в цепкое месиво.
— Эх, хозяева! Хоть бы дощечки бросили, что ли. Как это они ходят — а, мать? Тут бы песочком увалить да утрамбовать...— и под окном можно было бы посидеть.
Он с раздражением смотрел на свои сапоги, когда поднимался по ступенькам крыльца.
Их радостно встретила Клавдия. Она была босая, в подоткнутой грязной юбке. Улыбаясь, она захлопотала, раскидывая по углам горшки, латки, схватила самовар со скамейки и унесла его к печке.
— Уж не запнитесь у нас!
— И верно,— дрогнув правым усом, проговорил Коренистов,— не только запнуться, а и утонуть можно у вас здесь. Как это вы ходите-то по этой грязи?
— А так уж, тятенька, привыкли,— виновато улыбаясь, ответила Клавдия.
— Эх-ма-а, плохая привычка-то.
— Где у те мужик-то? — спросила мать.
— Вышел куда-то, придет сейчас... Раздевайтесь.
Клавдия одернула юбку и повязала косматую голову платком.
— И то, мать, давай разденемся, что ли...
Матвей пристально смотрел на дочь и будто не узнавал свою прежнюю Клавдейку, круглую, как точеную, белую. Она похудела, лицо ее потемнело, а под глазами темнели мешочки.
— Ты чего это какая стаешь? — спросил он ее тревожно.
— А что?
— Да какая-то измученная. Не бьет тебя Степан-то?
Клавдия потупилась, брови ее дрогнули, она молча заплакала, потом тихо ответила:
— Нет...
— Ну, а о чем ты?
— Так...
Матвей вздохнул и крякнул.
Вошел зять, в красной новой рубахе, опоясанный гарусным поясом с большими кистями, в начищенных сапогах, новых галошах. Клавдия отвернулась, утерла слезы и загремела самоваром.
К чаю Степан принес бутылку водки. Клавдия усердно угощала родителей. Матвей выпил только две рюмки, а от третьей отказался.
— Не хочу больше. Я чай буду пить.
Клавдия тревожно посмотрела на отца. Она знала, что он пьет водки больше, но только там, где ему нравится, и в кругу знакомых бывает весел, словоохотлив. Даже частенько поет песни и пляшет. Плясал он легко, вприсядку, и всегда говорил, задыхаясь от пляски:
— А ну вас, греховодных! Из-за вас теперь я неделю поясницей буду маяться.
А сейчас он отказался от водки, значит, ему не нравится у зятя. Он молча сидел, слушая, что говорят, и пил чай.
Зять не чувствовал настроения тестя. Он часто прикладывался к рюмке, лихо подкручивая светлорусые усы. Серые глаза осовело смотрели на тестя.
— Я, тятенька, дело свое знаю...— говорил он хвастливо,— у меня все начеку... Прошлый раз начальник приезжал, обошел мой участок и говорит: «Хорошо... Хорошо,— говорит,— Степан Никоныч».
— Плохой, значит, хозяин — твой начальник,— угрюмо сказал Коренистов.
— К-как?..— подняв белые брови, спросил Степан.
— А так. Я бы не похвалил твои порядки.
— Э-это почему?
— А потому... Видел я у тебя на пути-то, сколько добра ржавеет да гниет.
— Это ерунда!
— Нет, не ерунда. А шпалы-то болтаются.
— Э!.. Клаша! Гляди-ка... Твой-то отец?.. Путевой сторож, а знает... А?
— А чего мудреного?