В юношеский период, когда Герцен еще не отвернулся от христианства, в религиозные идеи его, как утверждает В. Зеньковский, уже «врезаются в чистую мелодию христианства двусмысленные тона оккультизма» (т. I, стр. 288). «Вслед за романтиками Франции и Германии Герцен прикасается не к одному чистому христианству, но и к мутным потокам оккультизма.
Существенно здесь именно то, что христианство, религиозный путь, открывается Герцену не в чистоте церковного учения, а в обрамлении мистических течений идущих от XVIII века» (т. I, стр. 289).
Оккультному «христианству» Герцена скоро приходит конец и он превращается в открытого атеиста. Философию Гегеля Герцен, по его признанию, любит за то, что она разрушает до конца христианское мировоззрение. «Философия Гегеля, — пишет он в «Былое и Думы», — алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не оставляет камня на камне от мира христианского, от мира преданий, переживших себя».
Когда читаешь высказывания Герцена о христианстве и Православии, сразу вспоминаются высказывания о христианстве масонов.
В статье, помещенной в «Новом Русском Слове», Ю. Иваск, считающий себя интеллигентом, утверждает: «Белинский не только критик. Он еще интеллигент. Первый беспримесный тип этой «классовой прослойки» или этого ордена, как говорил Бунаков-Фондаминский… Можно даже сказать, что он отчасти создал интеллигенцию. Если Герцен был первым ее умом, то Белинский — ее сердце, ее душа и именно потому он так дорог каждому интеллигенту».
«Самый ужасный урод, — говорит герой повести «Вечный муж» Достоевского Ельчанинов, — это урод с благородными чувствами: я это по собственному опыту знаю». Таким именно ужасным уродом с благородными чувствами и был Белинский — «всеблажной человек, обладавший удивительным спокойствием совести». «Если бы с независимостью мнений, — писал Пушкин, — и остроумием своим соединял он более учености, более начитанности, более уважению преданию, более осмотрительности, — словом более зрелости, то мы имели бы в нем критика весьма замечательного». Но Белинский до конца своей жизни никогда не обладал ни осмотрительностью, ни уважением к традициям, ни тем более независимостью мнений.
«Голова недюжинная, — писал о нем Гоголь, — но у него всегда, чем вернее первая мысль, тем нелепее вторая». Подпав под идейное влияние представителей денационализировавшегося дворянства (Станкевича, Бакунина, Герцена), которое, по определению Ключевского, давно привыкло «игнорировать действительные явления, как чужие сны, а собственные грезы принимая за действительность», Белинский тоже стал русским европейцем, утратил способность понимать русскую действительность. Так с русской действительностью он «мирится» под влиянием идеи Гегеля, «все существующее разумно», отрицает ее — увлекшись идеями западного социализма. Так всегда и во всем, на всем протяжении своего скачкообразного, носившего истерический характер, умственного развития.
Сущность беспримесного интеллигента, которым восхищается Ю. Иваск, заключается в фанатизме его истерического идеализма. «Белинский решительный идеалист, — пишет Н. Бердяев в «Русской Идее», — для него выше всего идея, идея выше живого человека». Выше живого человека была идея и для всех потомков Белинского. Во имя полюбившейся им идеи они всегда готовы были принести любое количество жертв.
Белинского Достоевский характеризует так: «Семейство, собственность, нравственную ответственность личности он отрицал радикально. (Замечу, что он был тоже хорошим мужем и отцом, как и Герцен). Без сомнения, он понимал, что, отрицая нравственную ответственность личности, он тем самым отрицает и свободу ее; но он верил всем существом своим (гораздо слепее Герцена, который, кажется, под конец усомнился), что социализм не только не разрушает свободу личности, а напротив — восстанавляет ее в неслыханном величии, но на новых и уже адамантовых основаниях».
«При такой теплой вере в свою идею, это был, разумеется, самый счастливейший из людей. О, напрасно — писали потом, что Белинский, если бы прожил дольше, примкнул бы к славянофильству. Никогда бы не кончил он славянофильством. Белинский, может быть, кончил бы эмиграцией, если бы прожил дольше и если бы удалось ему эмигрировать, и скитался бы теперь маленьким и восторженным старичком с прежнею теплою верой, не допускающей ни малейших сомнений, где-нибудь по конгрессам Германии и Швейцарии, или примкнул бы адъютантом к какому-нибудь женскому вопросу.