— Я избегаю проходить через гетто, а вы, я вижу, бродите там целыми днями, — смеется она и тут же испуганно замолкает, словно почувствовав, что в ее смехе, как в бездне, погребены погибшие муж и сын.
— Да, — отвечаю я, — я подолгу брожу среди руин и пытаюсь понять, что вы называете нормальными днями в гетто. Я точно знаю его размеры, знаю, какие дворы в него входили. Я спускался в пару подземных убежищ, где прятались евреи. Мне известен порядок убийств, хроника резни. Но я совсем не понимаю, как люди жили от акции до акции, как пели песни, ходили на концерты, женились и праздновали. Гибель в гетто я представляю, но жизнь в гетто представить не могу.
— Сами жители гетто уже не представляют ее. — Анна Иткин сидит мучительно прямо, словно борясь с ломотой во всех костях, вызванной застарелым ревматизмом. — Покинув гетто, я с каждым днем все меньше понимаю, как я могла там жить. И со временем перестану понимать вовсе.
— Вы говорите, что перестаете понимать, а я не хочу понимать! То есть я хочу понять, но принять не смогу! — вскакиваю я с криком и тут же снова сажусь на стул. — Как можно принять эти «нормальные дни» в гетто? Как можно вернуться после них к обычной жизни? Прежде чем я снова впрягусь в упряжку и продолжу свое проклятое существование, я должен примириться с тем, что произошло.
— Вернувшиеся еще истеричнее выживших в гетто, — горько и враждебно улыбается детский врач.
— То, что вернувшиеся истеричны, доказывает, что они нормальны; а вот те, кто был в гетто и рассчитывает вернуться к так называемой обычной жизни, — настоящие безумцы. Они сходят с ума, так им хочется быть нормальными. — Я говорю резко, со злобой, не в силах сдержать своего дибука, обжигающего мне губы смертельным ядом. — Вы ведь детский врач, так я вам расскажу об одной матери, которая перед смертью воскликнула: «Такая жертва! Такие трое детей! Боже! Пусть меня застрелят первой, чтобы я не видела, как они падают в яму!» Я должен понять это, прежде чем жить дальше. То есть я должен понять, как я могу знать это и продолжать жить. Я слышал о матери, которая получила пулю в сердце и успела крикнуть сыну: «Спасайся, дитя мое, и скажи Янклу, чтобы прочел поминальную молитву!» А другая мать крикнула из ямы: «Беги, мой мальчик, я буду беречь твои глаза!» Мне говорили про девочку, спросившую: «Мама, а когда расстреливают, это больно?» Мне рассказывала четырнадцатилетняя воспитанница вашего интерната, что, когда убивали ее родителей, она убежала в поле и там заснула. Проснувшись на следующее утро, она услышала, как птички щебечут и смеются над ней на своем птичьем языке: «Смотри-ка, она еще жива!» Чтобы жить после этого дальше, нужно или все забыть, или убить хотя бы одного злодея. Каждый из выживших должен уничтожить по убийце. Рассчитаться! Тогда, наверное, можно было бы и помнить, и жить. Но пока злодеи не наказаны, пока ни я и никто из мне подобных не схватил топор и не отомстил. А поскольку забыть случившиеся я тоже не могу, мне придется изо дня в день бродить по Виленскому гетто, даже если я окажусь на другом конце земли. Даже если от него не останется камня на камне! Я не хочу покидать гетто, оно меня не отпускает.
— В интернате есть дети, которые прятались в убежищах и знали, что плакать нельзя. Эти дети до сих пор не могут издать ни звука, они сидят бледные и немые. Хотя им и говорят, что теперь можно шалить, смеяться и даже плакать. — Анна Иткин тоже немеет и каменеет, и ее глаза наполняются тихими светлыми слезами, словно в них проснулась затаенная тишина глубоких ям.
II
Из соседней комнаты раздается голос Болека, и слезы матери тут же превращаются в улыбку. Анна Иткин просит ее извинить: сын встал, и она должна приготовить ему завтрак. Она выходит, и через минуту в кабинет просовывается Болек, бочком, словно боясь высадить дверь своими широкими плечами. Только что проснувшийся сын Анны Иткин расхаживает босой, в голубых брюках, с растрепанными волосами и голой волосатой грудью. Он молча подает мне руку и садится на кушетку у стены, поставив босые ноги на пол. Болек потягивается, зевает, запускает в свою шевелюру пальцы, потирает ладонью скулу и смеется.