Я видел город, опалово подсвеченный восходящим солнцем. Как свеж и прекрасен он был на заре! Вдали рафинадными зубьями вгрызались в туманную голубизну кварталы новостроек. (Там чудились мне белые медведи и прохлада. И потерянная варежка на снегу.) Ближние крыши по-черепашьи наползали одна на другую... А центральную площадь украшали остроконечные башенки.
Я видел город в дрожащем мареве зноя, когда он дымился и чадил, будто пирог на раскаленном противне. Пирог был разрезан улицами на множество кусков – и все равно дышал жаром.
Я видел, как, остывая, город съеживается, подвешенный в серой авоське дождя...
Город размывало водой, его растапливала жара, но, странно, отделенные друг от друга улицами и переулками, части его не расползались, не стекали по круглым бокам планеты плавящимся асфальтом и кусками камня, Какая-то мощная сила цепко держала в орбите своего притяжения дома, уличные фонари, деревья. Меня удивляло, как легко преодолевают эту сковывающую силу люди и машины... А птицы... Могут ли они лететь, лететь и прилететь куда-нибудь на другой конец Вселенной?
Как это – пространство без конца и края? Я не мог такого вообразить. Лететь всю жизнь, видеть мелькающие в иллюминаторах звезды и умереть в пути, так и не достигнув предела? Я не в состоянии был постичь этого, но я хотел постичь, хотел найти предел, чтобы картина Вселенной предстала передо мной в законченном виде.
Я поднимался затемно, в тот серенький час, когда пробуждаются от одиночества, ревности и на рыбалку. За стеной мощно и ровно, как насос, сопела мадам Барсукова. В такт ее храпу вздувались и опадали занавески на моем окне. Я раздвигал их. Сонно брели вдоль тротуаров караваны домов и подслеповато всматривались в даль зарождающегося дня. Пробуждаясь, по-кошачьи потягивались улицы.
Вещи, притаившись, ждали, что, постояв, я снова лягу. Они не хотели, чтобы я оставлял их в этот пограничный тревожный час.
Я выходил на улицу и поднимал воротник пиджака. Эхо моих шагов гулко ударялось о стены. (Из космоса города на поверхности Земли, наверное, выглядят этакими бело-серыми лишаями.)
Но какое огромное удовольствие – ехать в пустом и прохладном троллейбусе и замечать необыкновенной красоты лепные ниши окон, синеватый отлив стекол, неожиданный, из Рима перекочевавший портик, а за ним – зеленый ларек «Овощи-фрукты»!
По мостовой и тротуарам, пользуясь безоглядной свободой, жадно, взапуски, словно огромные серые тараканы, бегали голуби. Шныряли, торопились позавтракать, пока полезное пространство улиц не запрудили тысячи бестолковых ног и колес.
Наблюдая за беготней голубей, я пришел к мысли, что для тараканов кухня – тоже своего рода город. Они ходят его закоулками и проспектами, встречаясь, здороваются или отворачиваются, состоят в родстве или враждуют – одним словом, образуют в большом мире свой маленький мирок. Маленькую шестеренку – внутри огромного механизма.
Но, вероятно, без нее машина не двинется, не поедет. Иначе зачем бы она была?
Однажды в кухне я долго наблюдал за тараканом. И странно, при всем отвращении, которое вызывало у меня это насекомое, я убедился, что оно грациозно и даже красиво. Изящная остренькая головка на тонкой подвижной шее была вовсе не глупой. И глаза смотрели осмысленно. Я нагнулся за чем-то и увидел его среди Евдокииных банок с прорастающим луком. А он меня не замечал. Он медленно блуждал среди этих банок, словно в девственном лесу. И как бы пощипывал траву. Он был похож на оленя, именно на оленя, и гордо вскинутые.усы напоминали рога.
А еще он напоминал коричневый продолговатый троллейбус с усами-дугами.
Да, мир, открытый мной в кухне, будто в крошечном, миниатюрном театре, повторял жизнь, которую я ежедневно видел вокруг.. Бегали троллейбусы-тараканы, кружили мухи-вертолеты... А вот любопытно, каково понимание мира у голубей и тараканов? Какими они видят нас и другие предметы? Умеют ли они думать?