«Если я проживу еще десять лет, – писал он Муру, – то вы увидите, что не все еще потеряно. Я не говорю о литературе – ведь это ничто, и вам может показаться странным, что я не считаю ее своим призванием. Вы увидите, что я совершу нечто, если позволят время и обстоятельства…
Однако сомневаюсь, что мое здоровье выдержит. Я уже успел нещадно подорвать его».
Хотя Байрон поговаривал о возвращении весной в Англию, мысль о последних месяцах, проведенных на родине, вызывала в нем горечь. На пространные набожные намеки Августы он отвечал совсем в другом ключе. «Не знаю, в чем заключается твоя «надежда», но если ты имеешь в виду воссоединение между леди Б. и мною, то теперь слишком поздно. Прошел уже год, к тому же я неоднократно предлагал ей примирение, сама знаешь, с каким результатом. Если бы она завтра вернулась ко мне, я бы не принял ее. Мне недостает духу ненавидеть ее, однако я слишком чувствителен, чтобы забыть нанесенные оскорбления, и слишком горд, чтобы мстить. Она глупа, и это большее, что может быть сказано о ней». Мысль о том, что у него могут отнять дочь, мешала Байрону в душе примириться с женой и ее родственниками.
Жизнь Байрона по-прежнему проходила бессмысленно и бесцельно. Венецианское общество уже успело ему надоесть. Он посетил два или три литературных вечера у губернатора, но, встретив там только некрасивых женщин и заурядных гостей, больше не заглядывал. Однако, придя в себя после суматохи карнавала, Байрон вновь ощутил прилив сил. Он приобрел полное собрание сочинений Вольтера в девяноста двух томах и развлекался, читая произведения старого насмешника. В это же время Байрон начал подумывать об исторической драме или драматической поэме. История Марино Фальеро пришлась ему по душе. Байрон писал Меррею: «Во Дворце дожей по-прежнему висит портрет Фальеро с черным покрывалом на лице, сохранилась также лестничная площадка, где его короновали дожем и где потом обезглавили. Его история поразила меня больше всего в Венеции, больше чем мост Риальто, который я осматривал из-за Шейлока… Но я ненавижу вымыслы, поэтому «Венецианский купец» и «Отелло» не находят в моей душе отклика. У самой смелой фантазии всегда должно быть историческое основание, чистый же вымысел является талантом лжеца».
9 апреля Байрон все еще находился в Венеции и поговаривал о поездке в Рим. Нерешительность действовала ему на нервы, и он написал Меррею, что в прошлом году подумывал о самоубийстве. Но теперь у него появился смысл в жизни. «Когда мне исполнится тридцать лет, я стану набожным. Чувствую призвание к труду католического священника, особенно когда слышу звуки органа». Одновременно он шутливо писал Муру: «Мой последний врач, доктор Полидори, находится здесь на пути в Англию с лордом Гилфордом и вдовой покойного графа. Сейчас у доктора Полидори нет пациентов, потому что они все умерли. Недавно у него было трое, но все мертвы, один даже забальзамирован. Предыдущий лорд Гилфорд скончался от воспаления внутренностей, поэтому их вытащили и отправили в Англию отдельно от тела по причине их плохого состояния. Представь себе, человек идет в одну сторону, его внутренности – в другую, а душа – в третью! Разве подобное когда-нибудь встречалось? Конечно, у нас есть душа, но как она могла позволить заключить себя в теле, я не могу представить».
Наконец Байрону удалось получить согласие Марианны на свою поездку в Рим, и 17 апреля он отправился в путь. Путешествие и новые впечатления вывели его из апатии. Он ненадолго остановился в местечке Аркуа, чтобы осмотреть дом и могилу Петрарки, но больше его потрясли тюремная камера Тассо и могила Ариосто в Ферраре. Когда Байрон добрался до Флоренции, то сочинил пронзительные строки «Жалобы Тассо». И неизбежно он отождествлял себя с «орлиным духом Сына Песни», который испытывал муки, но нашел спасение в своей душе.
Целый день Байрон провел в двух галереях Флоренции и отправился дальше со скупой похвалой нескольким картинам и скульптурам. «Венера (де Медичи. – Л.М.) создана для восхищения, а не для любви; однако есть скульптуры и картины, которые впервые дали мне понять, что люди имеют в виду под «общим впечатлением», а мистер Брейем называет «воодушевлением» в этих двух самых искусственных из всех искусств». В капелле Медичи Байрон увидел «лишь красивую мишуру в обрамлении кусков различных дорогих камней в память о пятидесяти истлевших и позабытых телах». По его мнению, в церкви Санта Кроче «много никчемного великолепия».