18 ноября Меррей издал третью песнь «Чайльд Гарольда», а 5 декабря в свет вышли «Шильонский узник» и другие поэмы. Третья песнь «Чайльд Гарольда» еще больше поразила воображение английской публики. Каролина Лэм умоляла Меррея показать ей текст до издания. Она метко заметила: «Говоря о себе, лорд Байрон добивается успеха, он может превосходно описывать свои чувства…» Леди Байрон с интересом прочитала песнь. Она писала своей подруге, леди Анне Барнард: «Он совершенный повелитель слов и использует их, как Бонапарт жизни, для завоевания, не заботясь об их внутренней ценности… Его намеки на меня в «Чайльд Гарольде» жестоки и холодны, чтобы вызвать участие к нему самому. Он говорит, что ненависть к отцу будет, как урок, прививаться его ребенку… Мой долг – не поддаваться безнадежной и неразделенной любви, и, пока я жива, моей главной целью будет не вспоминать о нем слишком тепло».
Джон Меррей был доволен публикацией. За один вечер он продал семь тысяч экземпляров «Чайльд Гарольда» и такое же количество «Шильонского узника». Самому Байрону пришлась по душе третья песнь, в чем он и признался Муру: «Я рад, что тебе понравилось. Это прекрасный образец поэтического одиночества, мой любимый. Я чуть не сошел с ума, сочиняя его, разрываясь между метафизикой, горами, озерами, необъяснимой любовью, непроизносимыми словами и ночными кошмарами. Я бы уже давно прострелил себе голову, если бы не мысль о том, какое удовольствие это доставит моей теще…»
12 января 1817 года в Бате Клер Клермонт родила дочь, которую назвала Альба, хотя выбор имени предоставила Байрону, наивно полагая, что это будет повод написать ей. Байрон бесцеремонно писал Киннэрду о Клер: «Думаю, ты знаешь и даже видел эту странную девушку, которая предстала передо мной, как только я покинул Англию, и ты знаешь, что я опять встретил ее с Шелли и его женой в Женеве. Я никогда не любил и не притворялся, что люблю ее, но таковы мужчины, и, если восемнадцати летняя девушка постоянно заходит к тебе домой, остается только один выход. В результате у нее ребенок, и она вернулась в Англию, чтобы помочь заселению этого пустынного острова… Так люди приходят в этот мир и расселяются в нем, как говорит Джексон».
Венеция по-прежнему очаровывала Байрона. Было что-то завораживающее в ее жителях, которые так много времени отдавали развлечениям. «Начался карнавал, – писал 2 января Байрон Меррею, – повсюду царит веселье, потому что все жители заняты интригами и развлечениями… Мне очень хорошо с Марианной… Я провел с ней много времени со дня прибытия в Венецию, и ни одни сутки не пролетали без того, чтобы не получить от одного до трех, а иногда и больше, доказательств ее любви ко мне».
Непосредственность итальянцев в любви изумляла и слегка поражала Байрона. Полное отсутствие лицемерия не вязалось с привычными нормами английского общества, но в то же время кодекс внебрачных связей был намного жестче. «Согласно этому кодексу, женщина считается добродетельной, если у нее есть муж и один любовник; если же любовников у нее два, три или больше, то она несколько необузданна…»
Но Байрон не все время проводил в развлечениях, как можно понять из его переписки. Во время карнавала он закончил поэму «Манфред», начатую им в Швейцарии. Празднества завершились 18 февраля, но Байрон задержался в городе, несмотря на приглашение Хобхауса присоединиться к нему в Риме, поскольку ночные развлечения и упорный труд подорвали здоровье Байрона. Именно в минуту душевной усталости он создал одно из самых своих замечательных стихотворений, которое вложил в письмо Муру:
Не бродить нам вечер целый
Под луной вдвоем,
Хоть любовь не оскудела
И в полях светло как днем.
Переживет ножны клинок,
Душа живая – грудь.
Самой любви приходит срок
От счастья отдохнуть.
(Перевод С. Маршака)
В это время Байрона охватило растущее недовольство своей бесцельной жизнью. Критика в «Эдинбургском обозрении» напомнила ему о его шаткой литературной репутации. Такой удар по самолюбию подорвал его уверенность и укрепил в убеждении, что сам Байрон и все его современники находятся на неверном пути по сравнению с великим Поупом. Самокритика Байрона дошла до того, что он начал осознавать «посредственность» своих творений и соглашаться с «отсутствием» воображения в избранном жанре. В такие минуты в нем крепло желание попробовать свои силы на политическом или военном поприще.