Кричали чайки и кружились над китом. Животное подвели почти к борту. Линь ослабили, перестав «вирать». Кашалот успокоился, устал, не рвался в глубину — боль от крепко засевшего гарпуна держала его наверху. Он осторожно, рывками шел в десятке метров от нас и по-прежнему слева; за ним, расширяясь и розовея, тянулась кровавая полоса.
Помощник был маленького роста, а стрелять нужно было почти сверху вниз. Он бросил себе под ноги рыбине — деревянную решетку, встал на нее, как-то странно, от живота, прицелился, сморщился и нажал на крючок.
Стас давно ждал выстрела: он смотрел на кашалота, ладонями зажав уши. Звук выстрела слился с ударом гарпуна о тело кашалота, я тот судорожно взвился: линь зазвенел, а потом донесся приглушенный, как из-под земли, взрыв гранаты. Кашалот провалился хвостом в глубину, встал, как поплавок, и, провернувшись, словно осматривая все окрест, вновь выправился и замер на боку — ом был мертв. Завизжали лебедки, подтягивая его к борту, чтобы обработать и «поставить на флаг».
— Ты что не готовишь радиобуй?
Я посмотрел на капитана и замялся. Наверное, по моему виду он понял, что случилось непредвиденное. Охотничий азарт пронял, и он смотрел на меня тревожно и выжидающе.
— У Стаса отец умер…
— Что? Что? — переспросил рулевой, а третий штурман глухо повторил ему:
— У Сергеича отец умер.
Капитан взял микрофон коротковолновой радиостанции, вызвал базу и сказал, что у нас еще один и что он пойдет подбирать первого, потому просит «добро» на сдачу, и добавил, что потом все объяснит. Затем взял другой микрофон и над палубой раздалось:
— Берем под борт.
Стаса это удивило, но он ничего не сказал. Коротко отдавая команды, следил, как завели на кашалота хвостовик, предварительно накачав тушу воздухом, как подтянули его к правому борту, как закрепили, лязгнув заржавевшими цепями.
Потом двинулся к нам по переходному мостику. Видно было, что он хочет узнать, что, мол, они там, на базе, зачем идти на сдачу, если есть еще работа и еще нужно взять хотя бы пару, а уж после думать о сдаче? Но капитан ничего не объяснял и даже не смотрел в его сторону. Это злило Стаса, но он шел спокойно и не кричал, не ругал начальство. Он никогда не ругался во время охоты, хотя по его виду всегда можно было понять, что он хочет я о чем думает. Он не умеет притворяться. Он никогда не умел притворяться…
Прошлой осенью, придя с промысла, мы с ним вырвались на неделю домой. Стоял конец октября. Последнюю ночь в поезде не спали. Вагон был почти пустой. Мы курили, смотрели в темный квадрат окна, где рябиновыми гроздьями мелькали паровозные искры. В тамбуре хлопали двери, жужжал пылесос: проводница жестко шаркала по ковровым дорожкам. Искры исчезли, и Стас открыл окно. Шум ворвался в вагон, свежий холодный воздух плотно сдавил лицо. В горле запершило от паровозной гари, смешанной с запахом сухого березняка. Стас сдавленно вздохнул. За плечами была долгая путина.
К утру пошел снег. Он падал в тишине. Поезд стоял на пустынном разъезде. Пятна света выхватывали сухой белеющий лес. Гудок локомотива завис в снежной пелене. Поехали.
Это был первый снег в том году, и день спустя мы пошли тропить зайцев. Снег был неглубокий, словно еще ждущий яркого солнца, чтобы растаять. Он пронзительно скрипел у нас под ногами. Мы были в тяжелых, грубых ботинках. Казалось, мы целую вечность не ходили по лесу. Да, собственно, так и было. От нас за милю несло охотничьим магазином.
Взошло солнце. Окраинные дома отчаянно засверкали разноцветными ставнями. Бревенчатые стены, все в красноватых жилах застывшей смолы, потеплели с виду. Они ласково встречали взгляд, отведенный от нестерпимо белого снега. Стояла тишина. Природа, выдохнув снег, затаила дыхание. Печной дым отвесно тянулся в вышину.
Войдя в лес, мы перестали щурить глаза и не спеша двинулись по заброшенной дороге в сопки, на старые солонцы.
К вечеру, подстрелив несколько рябчиков, брели вдоль еще не совсем замерзшего ключа. Временами наплывал гул проходящих составов. Возвращаться обратно по лесу не хотелось: ноги в тяжелых ботинках устали и промокли. После моря было еще тяжело. Дядя Сережа посмеивался.