Он налил себе в чашу густого крепкого вина из глиняного кувшина и залпом её осушил. За первой чашей последовала вторая, потом третья, пока, наконец, кувшин не опустел.
– Хороший мы народ – грузины, только тут у меня ничего нет… – он показал на свою голову. – Как мне надоела вся эта суета, Димитри! Принеси еще вина! – потребовал он.
– Ты закусывай, Никала. Вот есть хлеб, свежий сыр, помидоры…
– Принеси ещё!
На прилавке появился следующий кувшин… Он надолго припал к чаше, а затем протянул руку к кувшину, чтобы вновь наполнить её. Рука его дрожала. Он пил жадно, медленными и долгими глотками.
– Пьешь вино как ишак – воду, – стал волноваться Димитри.
Но Нико не обращал на его слова никакого внимания. Потом он внезапно вскочил на ноги в таком буйном исступлении, что едва не опрокинул прилавок, такое под силу разве что тигру. Стойка дрогнула, и третий, ещё недопитый, кувшин покачнулся и полетел на пол, разлетаясь на крупные и мелкие черепки и разбрызгивая свое красное содержимое во все стороны.
– Не к добру это, – покачал головой Димитри, – ой, не к добру! – и перекрестился. А Нико, одержимый яростью, кричал:
– Обманули меня… думают, что я безотказный… сумасшедший… И ты тоже, да? Братом меня называешь, а вместо вина воду подаёшь?
– Что ты говоришь, Никала? Какую воду? Ты уже совсем пьян! Вино от воды не отличаешь… Остановись, пока не поздно…
– Кто – я? Я пьян? Да я в жизни ничего кроме коровьего молока не пил. И лимонад – у Калантаровых…
Должно быть, первый кувшин вина на этом грустном пиру был чашей его наслаждения, второй – опьянения, третий же, недопитый, – полного омерзения. Последний, казалось, высосал содержимое его разума, отчего в голове у него царила пустота, как в только что разбитом сосуде, превратившемся в разбросанные черепки на полу их молочной лавки.
На мгновенье он погрузился в странный ступор и, обездвиженный, едва мог поднять голову. Чаша бытия казалась ему чужой и отдалённой. Пресытился он ею, отверг вино жизни, и пришёл к сознанию того, что радости и горести, чувства и переживания не заслуживают никакого повторения.
– «Помни, ты избранный!» – отчётливо услышал он голос свыше. – «Ты должен жить, чтобы служить добру, любви и красоте. И примешь муки за это. Но смотри, не дрогни, не уклоняйся от своей судьбы. Так ты достигнешь бессмертия и утвердишься в Царстве Небесном».
Устроившись полулёжа на полу, в луже багровой жидкости и осколков, он выглядел теперь мучеником, чья жизнь была распята обманом и предательством. А пятна от разлитого вина на нём походили на капли крови, сочившейся из его израненной души. Казалось, он медленно испускает дух. Не поднимая глаз, протянул он дрожащую руку к глиняному черепку, взял его и поднёс к самому своему носу, отрешённо разглядывая с разных сторон шершавые острые сколы:
– Ме вар венахи… Я есть виноградная лоза, а Отец мой – виноградарь. – вдруг многозначительно, с тяжелым вздохом, вымолвил он, чем не на шутку напугал своего земляка. – Каждую мою ветку, не приносящую плода, Он отсекает… Я есть лоза, а вы ветви, кто пребывает во мне, ибо без меня не можете делать ничего… Эта чаша – кровь моя за ваши грехи. Пейте из неё все…
* * *
Спустя месяц их посетило горе. Чёрной вороной, огромной и зловещей, слетевшей с высокой сосны, обрушилось оно на семью Димитри Алугишвили. Это было горе, горше которого не может и быть для человека – внезапная смерть его маленькой дочери. И родители чуть не сошли с ума от безысходности, а страх их и отчаяние находили выход в беспрерывных потоках слёз.
Маленький гробик установили в центре комнатки, украсили его цветами. За ним, у изголовья, поставили таблу – небольшой столик, со священной едой для усопшей девочки, дабы обеспечить её душу пищей: чашу с зерном, стакан воды и вина, сахар и соль.
– Зажги масляный светильник, – скомандовала пожилая женщина, много повидавшая на своём жизненном пути, другой, что помоложе. – Он укажет нашей Марусе путь в загробный мир! И следите, чтобы маслице в нём не заканчивалось, чтобы горел он до сорокового дня, пока душа её безгрешная не покинет дом и не вознесётся на небо…