— Не, — покачал головой Люсин, — не зловредный. Несчастный, скорее. Обломок старого мира.
— Это верно. Собственник. Куркуль!
— Я не про то… Попрошу вас, товарищ Шуляк, установить наблюдение, чтобы возвращение Михайлова не застало нас врасплох.
— Ас этим как? — показал глазами вверх Шуляк. — Если он его захочет предупредить?
— Такое возможно, — согласился Люсин. — Это, конечно, надо предусмотреть. Но, пожалуйста, осторожно…
— Понятно, — кивнул Шуляк.
— Машину я пока у вас забираю. Отсюда я прямо в аэропорт. Вернусь завтра, часов в одиннадцать. Вы остаетесь за меня.
— Слушаюсь. Вы в Ленинград?
Люсин развел руками: «Что делать, мол? Надо! Приходится».
Шуляк понимающе улыбнулся, и они пошли к машине.
Шуляк сел на переднее сиденье и сразу же снял трубку. Все, как положено, доложил, отдал необходимые распоряжения, обо всем с кем надо договорился.
— Ну, ни пуха вам, ни пера! — пожелал он, вылезая на тротуар.
— К дьяволу! — благодарно кивнул Люсин. — В Шереметьево, пожалуйста, — сказал он шоферу.
Прежде чем сесть в самолет, Люсин проверил регистрационные списки за вчерашний день. Он обнаружил в них целых шесть Михайловых. Инициалы в билетах, к сожалению, не записывались. Вечерними рейсами в 20.55 и 22.05 улетели два Михайлова. Но это, увы, ровно ничего не говорило. Если бы этой распространенной фамилии не оказалось вовсе, можно было бы сделать два вывода: первый — Михайлов взял билет на чужое имя, второй — он вообще не улетал в Ленинград. Но примечательная фамилия была дважды упомянута в регистрационных ведомостях вечерних рейсов. Поэтому никаких выводов сделать было нельзя…
Сбылось страшное проклятие старого тамплиера.[7] Прошел только месяц со дня аутодафе на острове, и вот уже умер папа Климент, всеми покинутый и забытый, терзаемый на смертном одре видениями больной совести.
Верил ли король Франции Филипп Четвертый, прозванный за внешность, поистине ангельскую, Красивым, что его самого ожидает в скором времени внезапная смерть, которая последует в тот же роковой 1314 год от загадочной болезни?
Но и в последний свой день человеку присуще мнить себя бессмертным.
Король был доволен. Многолетняя борьба его с папским престолом приближалась к благополучному окончанию. Филипп IV готовился к последнему акту и точил кинжал для завершающего удара, которым рыцарь добивает поверженного соперника. На языке куртуазности это называется «ударом милосердия». Но король Франции, вероятно обмолвившись, сказал как-то: «Костер милосердия…»
Семь долгих лет продолжалась эта отчаянная борьба, начавшаяся еще в войну с графом Фландрским. Предмет спора был извечным: власть. Впрочем, и папа, и король, предпочитали говорить более определенно — деньги. С денег, собственно, все и началось. В январе 1296 года папа Бонифаций VIII издал знаменитую буллу, которой воспрещал духовенству платить подати светской власти.
— Старый нечестивец! — простонал Филипп, ознакомившись с буллой великого понтифика. — Пропороть такую дыру в моей мошне! Он что, хочет сделать из французской казны коровье вымя и слюнявым ртом своим сосать золотое молочко?
Судорожно подергиваясь, Филипп вызвал к себе Петра Флотта — великого искусника по части изобретения новых податей, налогов и всяческих финансовых хитростей.
— Пиши ордонанс, мой Флотт. Под страхом смерти воспрещаю вывоз за границу оружия, лошадей, металлов как в звонкой монете, так и в слитках. Записал? Ну берегись же, святейший дуралей… Что еще можно к сему присовокупить, Флотт?
— Полагаю, сир, что полезно было бы ограничить трассирование иностранных векселей французскими деньгами. Это сразу же восстановит против его святейшества все италийские города. Купцы Флоренции, Генуи, Венецианской республики усмотрят в действиях римского престола посягательство на свободу торговли. Лица же, кои пользуются во Франции рентой с предоставленных в пользу церкви имений, станут вполне справедливо сетовать на пресечение своих доходов. А кто виноват? Король? Увы, Франция была вынуждена защищаться!
— Полагаешь, все так и поймут?
— Как же иначе, сир? Более того, чтобы еще острее направить недовольство по нужному адресу, не надобно вообще упоминать великого понтифика в ордонансе. И эту буллу его, продиктованную сердцем горячим, но поспешным…