Около заселенных многоэтажек (занавески, белье на веревках, ребячьи крики) прикармливалась живность: на соснах повешены кормушки-домики. В них шарились синицы. Выскакивая, по-деловому чистили клювы.
Павел стал сравнивать новый и старый город.
Тот издали показался ему лесом — каменным. Он дымился — разворошенным костром. Поднялись трубы. Висло над ним и полумертвое солнце. Оберегая его от лютости зимы, стояли два парадных милиционера — один слева, второй — с правой стороны. Павел вдруг ощутил себя — застывающего: нос деревенел. Он заторопился — вверху, на холме, стояла новенькая противотуберкулезная больница.
Удобное расположение — среди соснового леса. Красива — вскинула к небу этажи — белая, легкая. Будто летит.
Или, как сказал бы Жохов, расположение ее особенно удобное для старта с земли прямо на небо, без пересадок. «И точно, — решил Павел. — В ней есть что-то взлетающее».
Приближаясь, он увидел новые подробности: около больницы оказалось поразительно много плоских сооружений, придавленных тяжелыми пластами снега. Их вязала темная дорожка.
«Конечно, там мертвецкая есть. Наверное, вот та, на отшибе?» (К ней двое в ватниках прогребали дорожку. Вспыхивал дюраль их лопат.)
Павел шел, помахивал чемоданчиком, изображал беззаботность.
Похрустывал снег, золотились упрямые (даже зиму переупрямили) листья кленов. Пальцы леденели. Но Павлу нравилось переламывать в себе стонущее — и боль замерзших пальцев, и боязливость свою.
— Держитесь? — говорил он листьям. — Ну, ну, держитесь.
Вдоль дороги торчали расклеванные коноплины. Сыпался иней с березовых фиолетовых прутиков.
Дорожка сделала поворот, и Павел увидел низкую железную ограду больницы.
У калитки, около березы, топтался кто-то худой и огромный. Воротник он запахнул и прихватил рукой и нетерпеливо переступал серыми пимищами. Над головой — парок.
Павел узнал Гошку по росту, по этим пимам, их нервному топтанию. И прескверным намеком показалась ему эта встреча.
— Здравствуй, — сказал он и поставил чемодан.
4
Гошка кивал ему, придерживая рукой воротник, чтобы не раскрывался. Кивками он подзывал Павла ближе. И вдруг распахнул воротник, показывая себя, нового.
Павел оцепенело смотрел, хотя и понимал — нельзя.
Ноющая жуть вошла в него: шрамы, мелкие кожные сборки на нижней челюсти.
Павел отвел глаза.
Невыносимо! Стыдно за себя — что нет такого, что все в нем целое.
А вокруг блистали снега. На кленовом прутике сидел снегирь в модном свитере — живая, яркая нота на голубом листе. На другом прутике был другой снегирь. На следующий прутик нанизалось штук пять птичек.
Семь красных снегирей, семь зимних цветов. Невыносимо! Павел зажмурился на секунду.
— Павел? Здравствуйте! Я так рада!
Павел открыл глаза. Он увидел черную узкую фигуру Марии — старомодное пальтецо, вытертое. Она вышла из-за огромного Гошки и стояла рядом с видом торжества.
В ее узком, сухом, горбоносом лице сквозила победа. Словно отбитое знамя, она несла, показывала — смотрите все! — явно беременный живот.
Добилась-таки своего, любила? И Павла пронизала зависть. «Кто ее знает, кто их всех знает? — думал Павел. — Вышла за калеку, беременна… Значит, любит».
Гошка достал блокнот и карандаш. Приложив блокнот к ограде, написал что-то. Оторвал лист, сунул Павлу. Тот прочитал: «Где шатался? Тетка нас сюда направила, полчаса ждем».
— По городу бродил, — ответил Павел. — Так просто. А ты, я вижу, женился? Поздравляю.
Гошка написал: «Женился, чтобы отвязаться. Мы с ней пудами лекарство жрали. Родит мне осьминога».
— Чепуху городишь, — отвечал Павел. — Она — славная женщина, я за тебя доволен.
Гошка сунул еще одну записку: «Ты доволен потому, что меня ненавидишь. Ты и несчастью моему рад».
— Нет! — сказал Павел. — Нет! Если б знал, побежал держать.
Записка: «Верю, потому что ты дурак».
Павел отвел глаза, уставил их на ледяные искры снега. Он жег сквозь подошвы. Павел шевелил пальцами в ботинках. «Верно, дурак… Только дураки в такие морозы надевают ботинки». Снова листок: «Ты родился дурачком и умрешь дурачком».
— Зачем ты так? — тихо сказал Павел. — Я, может, и в самом деле умру. Ведь резекция.