Можно будет поиграть с дополнительными цветами. Он щурился, искал их.
И вдруг увидел Наташу.
2
Павел испугался: она ему тенью показалась, мелькнувшим призраком. Шла притуманенная, бледная, в плащике, из тех, синтетических, с мерцанием и переливами. Нехорошие эти цвета — гнева и злобы — усилили его испуг.
И Наташа увидела его. Дальнозоркий Павел схватил подробности: подскочившие вверх ресницы, приоткрывшиеся глаза. Но опустились веки, став черными полосками, а лицо замкнулось. Чужое. Холодное.
Он хотел сунуться в толпу, а Наташа кивнула Павлу.
— Здравствуйте! — сказал он, останавливаясь. — Сколько стрекоз вокруг. К чему бы это?
Наташа мельком увидела Павла и узнала по дрогнувшему в душе.
Павел шел неровным шагом, весь в себе. В толпе резко и без системы двигались его плащик и клетчатая плоская кепка.
Издалека он походил на гриб-тонконог. Такие вырастают на упавших березовых стволах. Он еще и руками взмахивал. И Наташа поняла, что Павел разговаривает с самим собой. Смешно! Наташа остановилась.
«Боже, сердитый! И похож на воробья».
Ближе, ближе она видела сердитое Павлово лицо. Ей сказал на днях Чужанин (встреча была так, случайная), что Павел удрал от нее в художественную муть. Что-то ищет, и, кажется, в нем проклевывается. Она посмеялась — губами — и не спросила, что именно проклевывается в Павле.
Она не испытывала ни горечи, ни досады. Павел был мил, временами даже приятен. Но пресен. Он не мог понять ее отходов в сторону, он был глупенький, замшелый ревнивец. Ископаемый. Как это говорил Лешка? «Ревность — чувство ископаемое. Копни в себе и найдешь».
«А ведь он сбежит от меня». И Наташа стала так, чтобы это было невозможно.
Павел остановился. Повторил:
— Столько стрекоз вокруг. К чему бы это?
— Не знаю, — сказала Наташа. — Здравствуй.
Была она печальна и худа. Да и плащик темнил ее.
Бронзовая нить, сидевшая в красной материи, придавала Наташе что-то ушедшее. Она представилась Павлу старым портретом самой себя. Живым — как умели делать только старые, истовые мастера. Но не было в ней победительности, которую видел Павел в этих портретах.
Наташа подала руку, и Павел пожал шершавые пальцы.
«Что это она сегодня в красном?» — думалось Павлу.
Он забыл, что Наташа любила красные тона, что ткань ей казалась пропитана огнем или теплым, дующим ветром, как из фена при сушке волос.
— Хочешь сердись, хочешь нет, а я буду говорить тебе «ты», — Наташа говорила быстро. Отступила, вглядываясь в него. — Ты изменился. Брови стали гуще, складка между ними: хмуришься? Работаешь, из кожи лезешь, а у тебя не выходит, и ты хмуришься. И глаза выгорели. Раньше зеленые были, травянистые, а теперь серые. И все целишься ими. Думаешь, в точку попадешь, а?
— Пустяки, отцовское… — бормотал Павел, отворачиваясь. Его смущало, что Наташа говорила громко, будто для всех.
— Нет. Глаза именно твои. Сердитый такой. На кого злишься? Знаю-знаю, вы все в гении метите и злитесь, что лоб узковат.
— Глупости, — отвечал Павел, краснея.
Теперь он жалел, что поздоровался с ней. «Будет меня поджаривать. Уйду-ка».
Но она была так печальна и хороша, даже похудевшая, осунувшаяся. Именно такой. И чернота подглазий красила ее, а тоненькие морщинки у глаз жалобили. И Павел обрадовался — все старое, обжигающее кончено между ними. Вот и хорошо. Она еще позлится, еще поковыряет его и уйдет. А там когда еще увидятся…
3
— Пройдемся, — сказала Наташа.
Но было нехорошо идти молча, нужен занимательный разговор, ничего больного не трогающий. Павел начал — о погоде, о вечере, а там сами в разговор влезли сегодняшние стрекозы, город, лес…
Он хотел остановиться и не мог. Он намолчался, стрекозиное нашествие ошеломило его. Хотелось и похвастать новыми мыслями, тем, что он открыл для себя.
Но слова шли, казалось ему, серые. Да и глупо было раскалываться перед ней, молчать надо, молчать. И Павел говорил-говорил.
Наташа и слушала, и не слушала его. Смысл? Сколько было ей сказано слов — и прошли, оставив раздражение или обиду и лишь изредка радость. Но тихий, пришептывающий голос Павла нес в себе странноватую музыку. В его словах молоточками стучала настойчивость, слышался тихий звон металла: «Вперед, вперед, вперед…» Ах, не все ли равно, что за мысли у Павла, умные или путаные. Этот обиженный ею человек не давал себе покоя, колотился в стену, больше того, пробивал ее, потому что рвался к другому. Он — жил.