Когда Гошка поднялся, Павел не задерживал его. Даже обрадовался — некому будет мешать. Но осталось в Павле недоверие к видимому: обманывает оно. Взять натюрморт на столе — тарелка, нож, термос. Привычно. Но ведь каждый предмет несет разные нагрузки.
Точная передача формы термоса исказит его силу беречь тепло в угоду простоватой раскрытости большой тарелки. Острый, хищный нож исчезает рядом с рыхлой и сытной булкой хлеба, а разрезал ее. И т. д. и т. п.
— Да ну вас! — рассердился Павел. Он встал из-за стола, подошел взглянуть на расписание и ужаснулся. Где утренняя прогулка с Джеком, назначенная на половину седьмого? Так и не нарисован лопух в косом утреннем свете (7 ч. 30 мин. — 8 ч. 30 мин.).
Он только успеет, что сходить на укол, да напишет этюд забора на закате, а в сумерках пройдется с Джеком (22 ч. 15 мин. — 22 ч. 45 мин.).
Вечером он писал при лампе-люминесцентке. Работал нервно, шпателем клал толстые мазки красок. Поверхность холста получалась будто сосновая кора.
— Паша, нам денег не хватит на краску, — сказала вошедшая тетка. — Этой краской ты бы большую копию сделал, для салона.
Но теперь Павла, сидящего на больничном листе, не гнала нужда заработать, он мог подумать, пробовать разное. Он, раз уж взялся за затеянное, должен был найти себе новое оружие (или отточить старое).
5
И каждый день Павел все перебирал и рассматривал свои работы… Да, прав Чух, он сидит в тесноте старого умственного футляра, а вокруг него все течет широко и с всплесками. Он же сел на мель и не трогался с места. Впрочем, может, и не так, но все равно надо шевелиться, все опробовать. Чух говорил: «Мы, художники, экспериментаторы». Что же, очень даже возможно.
Еще он говорил: «Форму свою, форму надо искать. Как по-своему говоришь, живешь, хлеб жуешь. Но ты закостенел в традиции».
Чтобы найти форму, Чух велел Павлу копировать художников разной манеры, применять к себе их вооружение, старинное («алебарды времен Рембрандта и братьев Ван Эйк») или современные скорострелки, используемые Пикассо или Сальвадором Дали («режущие мастера, техника лазера»).
— Можешь и потрадиционить, поскольку пользуешься старыми ощущениями, — разрешил Чух. — Но как не попытаться понять вхождение в жизнь новых сил, как можно проспать начавшееся рождение новых чувств?
— Но каких, не понимаю, — говорил Павел.
— Тебе нужно учиться жить заново, старик. Пять — десять лет человек учится понимать новую физику, почему не делать это в отношении жизни? Только, старик, не умствуй, твое место в наивном реализме.
Днем Павел работал, как хотел, но вечерами в небольшом формате копировал то Ван Гога, а то Саврасова. Иногда отваживался и на Пикассо. Копировал истово, разгадывал смысл каждого мазка, и страх охватывал его: все были правы. И Пикассо прав, и Матисс, и даже Чух. Не говоря уже о Репине. Павел сравнивал себя с мышью, попавшей в огненный круг.
«Сволочь Чух! — негодовал Павел. — Заманил!» Надо было спастись, найти выход, и выхода этого не было. Правы все, хоть и разные. Почему?
Мозг его словно бы загорелся. «Я не могу понять, не могу понять. Кубизм?.. Он засмыслен… В основе мира лежит не прямоугольник, а поэзия… И почему картины должны быть научными… Но весь мир стремится к совершенству, значит, и я должен стремиться… Великие люди не есть изобретатели, они используют готовое. Мир науки вокруг, все научно… Или становиться фотографом?.. Ведь пласт жизни…»
Его и спасли два этих слова — «пласт жизни». Он догадался: жизнь так сложна, такое в ней сверхобилие связей, что всех ученых и всех художников на свете не хватит понять ее и объяснить. И другое он понял: бьют в набат крупные работники, но должны быть и мелкие колокольчики. Стрекочет же кузнечик рядом с жаткой и гусеницами трактора. Рядом с пепелящей любовью может быть и покойное чувство (его отца и матери). А с шумом в городе, производимым новатором Чухом, вполне умещается (и хорошо покупается) Никин с его дотошными копиями Левитана и Шишкина. Значит, и сам Павел уместится и будет нужен.
Свой путь, своя тропа. Но только нащупать ее нужно, бредя босым, своими исколотыми пятками, как находишь ее в утреннем тумане, идя на рыбалку, куда идут все, а приходят в совсем другое, в свое место.