1
Вечерело. Светлопесчаные лесные дороги светились промеж черных древесных стволов. Павел шел по одной из дорог, той, что поглуше. Этот сосновый бор последний около города. Не зря поговаривали, что его нужно беречь как реликвию.
Страшное это слово — «реликвия».
Бор прижат к морю плоской лесостепью, уставленной безлесными поселками. Он стоял — унылый днем и вечером.
Если бы он жил без дорог, был запущеннее, он стоял бы густым древесным стадом, где дружно пасутся вместе большие и маленькие деревья разных пород. Но был культурный, расчетливо прореженный бор: сосна от сосны стояла вдалеке.
Кроны их не сплетались, ветви зря тянулись друг к другу, опускались бессильно зеленые руки.
Одинокие деревья… Город не только теснил, но и оторвал их одно от другого, чтобы они росли крупными, сытыми, как свиньи и коровы, назначенные к употреблению. (А когда они вырастут, город сожрет их.)
Павел понял — это обреченный лес, для которого все кончено, все позади. Словно у льва или медведя, запертого в клетку. Павел пристально вглядывался. Видел — лес медленно наливается ночью, исчезает, уходит в нее.
Попробовал завести музыку сверчок и замолчал. Порхали ночные бабочки. Выкатилась мягкая луна. Ложились голубые полосы. Совы планировали — беззвучные, как самолеты-шпионы. И зашевелился призрак давно вырубленного подлеска.
Что-то грозное появилось в деревьях.
Сначала Павла обуяла жуть: не место человеку в ночном лесу. Он заторопился обратно, но спутался в пересечениях дорог, шел и никуда не приходил. Он повернул опять, но сообразил, что если общее направление и может случайно уловить, то все равно пройдет мимо уснувшей деревушки.
— Буду идти, просто идти, — говорил он вслух, чтобы было веселее.
Но казалось — шагают за спиной. Жуть!
Особенно трудно было не оборачиваться. Думалось: «Не повернусь — схватят». Он резко поворачивался и видел черные лесины да тени их.
— Ничего нет, ничего, — твердил он как молитву, как заклинание. Но мелькнул промеж веток огонек самолета, его добродушно подмигивающий зеленый глаз, и Павел успокоился. Только долго еще сидела в нем легкая дрожь, длительное какое-то трясение. Он сломал ветку для обороны от комаров и обмахивался ею. А успокоясь, Павел ощутил сухую теплоту нагревшихся за день стволов. Лес отдавал собранное днем тепло, отдавал щедро, просто так, от доброты своего объема.
2
Павел искал причину своих неудач.
«Как все получилось. Почему? — спрашивал он себя. — Да, знаю, я житейский дурак, из вежливости называемый чудаком. Наш мир требует порядка, а чудаки вносят дополнительную путаницу. Девать их некуда, исправить невозможно, они путаются под ногами деловых людей. И те ищут им место в двух словесных формулировках: 1) злой — «горбатого могила исправит», 2) добрый — «чудаки украшают мир» (все улыбаются, все довольны).
…«Я — чудак генетический», — говорил себе Павел.
В семье их чудачество передавалось по мужской линии через поколение — от деда к внуку. Дамы удавались иными — ширококостные, хваткие, пригодные для жизни. А мужчины и мелковаты, и суховаты, и не от мира сего. А еще все Герасимовы — тоже по мужской линии — привержены к искусству живописи.
Дед Павла был богомазом, а первый Герасимов, наверное, расписывал пещеры или гравировал кости мамонтов. Тетка и сейчас помнит чудные слова — левкас, чка, доска с графьей — и любит запахи льняного масла и столярного клея.
Память стариков долговременна: Никин тоже знает все работы над иконой, от заготовки левкаса до санкирного раскрытия ликов. Он даже обещал Павлу диктовать все это — вечерами. Павлу же не захотелось терять тайну слов «санкирное раскрытие», он отбивался, не записывал. («И это знать?.. А зачем?»)
В нем и так все спуталось, будто клубком его мыслей долго играл котенок. И временами он сам не знал, что же он такое. И если в споре Чух хватал его за ворот и тряс, рыча: «Кто ты такой есть? Классик? Модернист?» Павел отвечал: «Внук богомаза».