Грозили Павлу окна ядерного института, грозили окна химзавода. Светящимися нечистыми призраками шмыгали легковые машины.
Затем пригород, лес, темнота да изредка летящие навстречу фары. Шофер дал скорость. Быстрее, быстрее… Павел уже часть этой железной машины, снаряда, пробивающего ночь.
…До утра, ожидая паром, он топтался на берегу, ходя взад и вперед.
«Что она воображает о себе? — думал он. — Зачем говорит «я люблю, цени это». Я смог же выбросить из головы «то», и выкинул. Вру, я помню. Привезла сюда? Да в эти Камешки я бы и сам уехал. Ну, через неделю-другую.
Иван Васильевич гнал меня, в конце концов. Камешки в моей жизни припрятывались до времени, были в запасе. Скажем, тетке нужно что-то, какая-то штука. Она вспоминает: «Должно быть, где-то лежит. Вот только где? В кладовой. Нет, не в кладовой, я там прибиралась. На вышке? В ларе? Не должно быть, поскольку вещь не ларистая. Значит, она в сарае, пойду-ка и возьму». Она идет в сарай, гремит чем-то и появляется, держа нужную штуку в руках. Ворчит на ржавчину, на въевшуюся пыль. Но вещь — есть, вот она. И у меня все шло к этому. Камешки должны были попасть мне на глаза в нужное время, и Наташа была лишь звеном в цепи причин моей поездки. Наташа…
Пусть только явится».
Он поднял воротник — рассветы у воды холодны. Павел отсырел, озяб, ему было очень жалко себя.
5
…Наташа приехала ровно в полдень — Павел ждал ее у дебаркадера.
Она шла к нему легкая, веселая, в свежем сарафанчике. В одной руке авоська, в другой авоська. Обе вздувшиеся: сверточки, банки. Губы ее вспухли, глаза поблескивали. Павел думал: «Она восхитительна, она вызревшая и хваченная прелью виноградина — самая мягкая, самая вредная, самая изо всех сладкая».
— Как ты без меня живешь? Не изменяешь?
Наташа подставила ему губы, сложив их в насмешливую красную трубочку.
Павел прижал свои и ощутил странное: он был где-то, а тело (губы) делало привычное механическое движение — приникало к другому, чужому, бездушно делавшему то же самое.
Павел даже испугался, ощутив себя живым футляром внутреннего скрытого существа.
— Я тоже был в городе, — сказал он.
— Когда же?
— Вчера.
— Почему не зашел?.. Ну, идем, я обедать хочу.
— Я пошел, да войти не смог.
— Когда же не смог?
Лицо Наташи вдруг сморщилось лукаво-лукаво. Солнце падало сзади и горело в янтарной клипсе желтым огоньком.
Но взгляд Наташи был тверд, уверен. И сомнение пришло к Павлу. «Или она играет со мной, как играют с добычей большие, сильные и очень сытые кошки».
— Перечислю свои дела, — говорила Наташа. — Я ходила к Марии Петровне, потом сидела дома. Ты же знаешь, я шью платье, веселое такое, из ситчика. Сама шью, тебе понравится. Впрочем, что за глупый разговор, я хочу есть.
Он смотрел на нее пристально и не понимал. Ему было и странно, и страшно: он любил эту женщину, а сейчас ненавидит ее. Эта ненависть сжала горло.
— Ты была дома, — сказал он, слушая свой хриплый голос со стороны.
— Нет.
— Тогда объясни мне феномены, происходившие у тебя: окна, свет, шторы.
— Малыш, у меня ничего не происходило, — заявила она, а на губах пузырилась усмешка. Не лукавая, нет, в ней Павел видел смелое презрение.
— Все ты врешь!.. — сказал он. — Иди к черту! Уезжай! Совсем! Навсегда! Дурак я был, что верил тебе.
— Теперь уеду, — сказала она и вдруг усмехнулась. — Но ты, прелесть, не брыкайся, вот сейчас я решила, ты будешь до смерти моим. Будешь!
— Ни за что! Лучше сдохну!
— Эх, — вздохнула Наташа, и лицо ее стало отчаянно хулиганистым. — Все вы, мужчины, низкие собственники.
— Ну, знаешь ли! — вскрикнул Павел. — У этого есть название.
— Не ори, не твоя.
…Она уехала в тот же вечер. Ее спрятанное вдруг резко проступило. Павел с любопытством следил за ее маневрами, за тем, как особенной улыбкой и неуловимым поворотом талии она разом вздыбила двух деревенских серых мужиков, куривших себе на бревнышке. Те помогли ей сложить вещи в кузов грузовика (который она остановила мановением руки, даже не всей руки, а только пальцем к себе поманила).
— Цирцея, — ворчал Павел. Да, что-то ведьмячье проступило в ней, черное просвечивало в середине. И, лукавая, уезжая, она показала Павлу язык…