— Так, — Чужанин усмехнулся. — Если я ложусь в слезах, то просыпаюсь с песней.
— «Легко на сердце от песни веселой…» — Гошка скривился.
Помолчали. Чужанин глядел на Гошку.
— Пессимизм, он все сжигает. Как вы можете жить? С такими мыслями.
— Требую точную формулировку! Мы, туберкулезники, не живем, мы тихо и благородно околеваем.
— А выздоровеете? Поправитесь и вдруг окажетесь на пустом месте? Понимаете — ничего нет, черная пустыня. И тогда…
— Что тогда?
— Тогда… вам остается ружье, веревка, колеса поезда…
— Или водка, что в тыщу раз приятнее. Да здравствуют мамаши! (Тетка внесла бутерброды и бутылку водки.)
Павел пить отказался, и Гошка поделил водку, разлив ее в стаканы.
Чужанин свое словно в воронку вылил — с журчанием. Гошка не торопился, прихлебывал.
Оба раскраснелись.
— Значит, вам все на свете трын-трава? — спрашивал Чужанин, прожевывая колбасу.
— В меру закона и условностей.
— Как и героям Ремарка… Знаете, я восхищен вами!
Чужанин откусил полбутерброда и торопливо сжевал.
— Завидую вам: условности не для вас, их цепи упали. Ах, если бы не семья, не вечная забота о деньгах, какую бы картину я написал! Как ударил бы ею по заплесневелым головам! Все бы мозги вывихнули, пытаясь понять ее… И какую бы жизнь повел… Э-эх!
— Пой, птичка, пой, — усмехнулся Гошка.
— Я искренен, — ответил Чужанин.
— Искренен в меру своего лукавства. Ты, шеф, не обижайся на меня: ты лукав, я лукав, мы лукавы… — говорил Гошка. — Давай-ка мне деньги, я в магазин сбегаю, за портвейном.
Павел покоробился, но Гошка подмигнул ему.
3
Первым, заблудившись в сенях, ушел Чужанин.
Гошка присел к столу и быстро допил из стаканов. Встал и ходил, сначала шатко, но принудил себя ходить ровно и прямо. Он целил глазом по половице и шел.
Говорил:
— Слушай, Паша, сжует нас этот город и не заметит… Как мы глотаем разных инфузорий. Боюсь я его: окружает, душит. И огни. Ты посмотри — словно письмена какие.
Глаза Гошки таращились, видели незримое. Испуг блуждал по его лицу.
— Бежать надо в лес, на воздух. Охотиться надо, Паша, охотиться. Вступай в нашу братию. Купишь себе ружьишко, припасы, и удерем мы из этого каменного мешка в лес. На целый месяц. А?
— Да хорошо бы, — вяло шевеля языком, отвечал Павел.
— Так кинемся, аж пыль столбом. Тебя работа крепко к городу привязывает?
— Нее… только срок…
— Прямо современное дворянство. А закатимся мы с тобой, Павлуша, в дичные, густые места. Мы и ружья, мы и охота. Тоскливо мне что-то на людях, Паша, не нужен я им. Мне они, во всяком случае, не нужны. Несчастен я, брат Пашка. Тебе не повезло с бабой, и мне не повезло. Обоих подкузьмили. А женщина — центр мужского равновесия. И пока не найдешь ее, все идет косо.
Он помолчал.
— Есть древнегреческая легенда, будто когда-то люди были круглыми, вроде арбуза. Силу приобрели, на богов чихать стали, и ничего с ними поделать было нельзя. Не подчинялись, и все! Тогда самый главный из богов взял нож и разрезал всех людей на две половины. Принцип вечный: разделяй и властвуй. С тех пор и началась взаимная тяга, и пока не найдешь своей половины — живешь на пятьдесят процентов. Что пятьдесят — меньше, много меньше! А вот таких, как я, что их-то ожидает?
Павел бормотал утешительно:
— Ну… зачем так, не отчаивайся… Хорошо будет, хорошо…
Так жаль было, так жаль. Вот только кого — Гошку или себя, он не понимал. Но — жалко.
Гошка плеснул из бутылки, придвинул Павлу стакан. Выпили.
— А я — не могу! Положим, семья, норка, детки, абажур. Во мне сидит что-то злое, упрямое. Не хочу как другие, поперек норовлю. А закон таков — ежели кто идет поперек, того жизнь ломает.
— Не надо поперек…
— Тебе не понять, — Гошка мотнул головой. — Я сызмала болен. Когда грудником был, мамаша понесла меня к профессору. Тот махнул рукой и сказал: «Другого себе заводите…» Я, Паша, потомственный туберкулезник. У меня и отец, и дед от него умерли — оба типографские работники. Какое раньше было лечение — воздух, еда, да и той с гулькин нос. Вот я и боюсь, вдруг и у меня дети больные будут. Понимаешь, наследственность… Теория такая есть — евгеника… — и грохнул по столу. — Я — ее подтверждение!