— Ты же Пупэзэ — Удод, значит — птица и должен петь на дереве, а не сидеть рядом со мной! — упрямо повторял Янку, стукнув кулаком по столу так, что подпрыгнули все бокалы. — Здесь я приказываю! — крикнул он и, подозвав работников, приказал им помочь цыгану влезть на дерево.
Столы стояли под старой черешней, известной по всей округе изобилием плодов. От толстого ствола, покрытого натеками вытопившегося на солнце клея, отходили мощные ветви. На них Урматеку и определил место для цыгана. Три ражих парня подсадили грузного и неловкого Илие, который все соскальзывал по стволу вниз.
— Сиди смирно, сиди смирно, птичка! — кричал Янку, хлопая в ладоши, — Держи! Свей себе гнездышко! — крикнул он, бросая цыгану подушку в одновременно размахивая несколькими банкнотами по сотне лей.
Музыкант выпучил глаза при виде такой суммы. Одумавшись, он перестал визжать и стал устраиваться на ветке. Ему подали скрипку, и Илиуцэ Пупэзэ, сидя на черешне, принялся играть старинные песни, мелодия которых далеко разносилась по селу. Внизу под деревом стояли слабоумные дети попа Госе, зачарованные музыкой.
— Смотрите, смотрите! Знай, что такое настоящий праздник! — с гордым видом подталкивал Янку Швайкерта, который испуганно и неприязненно смотрел на разыгравшуюся сцену.
— Этакий озорник! — буркнул Швайкерт по-немецки и отправился в глубь сада наслаждаться тишиной.
Как и при всяком застолье, которое длится долго, гости разбились на группки, согласно интересам и наклонностям. Кукоана Мица, зная своего мужа, оставила его за столом, а сама вернулась в дом, где было прохладнее. С ней удалились Мили и Мали, по случаю праздника нарядившиеся в одинаковые сиреневые платья. Жених и невеста отправились к озеру, обсуждая достоинства своего нового дома, количество в нем слуг и прочие хозяйственные вопросы. Остальные гости — кто остался за столом, кто решил поразмяться.
Стало смеркаться, а попойка все продолжалась. Гости уже осоловели, один только Янку оставался деятельным и оживленным. Его переполняли всевозможные желания, в нем кипели и радость, и застарелая ненависть, от которой он не мог окончательно избавиться. Пэуна ходила за ним словно тень, но заговорить даже не пыталась. Это уже начинало бесить Янку. Все говорило за то, что былое возвращается, но он никак не мог понять поведения Пэуны, не мог и сам выразить прежние чувства к ней. Во всяком случае, если Пэуна готова все забыть, значит, она о нем тоскует, а если тоскует, следовательно, все, что она наговорила в тот раз от злости и ревности, — чепуха! Янку вновь чувствовал себя молодым и неотразимым. Его переполняла радость не столько от сегодняшнего праздника, сколько от предвкушения того, что его ждет впереди. Все сулило ему возвращение к привычным удовольствиям и развлечениям, без которых и жизнь ему была не в жизнь. Начиная с зимы он пытался жить по-другому, но чувствовал себя так, будто у него отняли лучшую половину! Ничто не могло его утешить. Все, чем он жил с тех пор, окуталось будто туманом, а Паулина Цехи, бродившая по траве вокруг стола грузной, неуклюжей походкой, показалась отталкивающей до отвращения.
В этот знаменательный день Янку веселился, как бывало только в юности. Но когда он думал о себе, вспоминая минувшие годы, в его голове причудливо мешалось добро и зло. В душе возникала пустота, и неожиданно начинали мелькать разные воспоминания. Тогда все вокруг раскачивалось и плыло перед глазами. Хмель тяжелым свинцом ударял в голову, и Янку, который только что веселился от души, кричал, пел и плясал, вдруг неподвижно застывал на месте. Иванчиу и Фриц, сидевшие справа и слева от Урматеку, давно опьянели и ни на что не обращали внимания. Первый, погрузившись в бесчувственное состояние, ничего ее ощущал, кроме кисловатого привкуса вина и неутоленной жажды. Второй что-то пел, еле ворочая тяжелым языком. Это была скорее не песня, а мычание под протяжную мелодию, которую выводил цыган, сидя на дереве. Янку погрузился в свои мысли. Праздник, казалось, засыпал под негромкие разговоры усталых и отяжелевших людей.
Вдруг Янку, как это всегда случалось с ним, очнулся, посмотрел на своих полузаснувших друзей. И то беспокойство, которое тайно сопровождало Янку столько лет, вдруг возникло вновь, оживив перед его глазами минувшее. Фриц с его экипажем заставил вспомнить похороны Лефтерикэ. Но то были совсем иные времена, тогда была Катушка! Урматеку и сейчас явственно ощутил, как он касается ладонью ее бедра, ее полной талии. Журубица тогда еще была его безоблачной радостью, не будившей никаких сомнений. Но о тех пор сколько воды утекло… И Янку взглянул на Иванчиу. Он как бы снова увидел Журубицу, но на этот раз уже покинувшую его, погнавшуюся за баронскими деньгами и возненавидевшую покинутого любовника. Ведь они с ней даже не ссорились, она возненавидела его из-за денег. Не может того быть, чтобы Катушка не помогла этому Иванчиу, не подтолкнула его! Все вдруг померкло перед глазами, исчезли люди, события. Янку вспомнил, какого страху он натерпелся с этим доносом. Страх надвигался издалека, придвигался все ближе и ближе и перед глазами Янку превратился в подпись Иванчиу под письмом, адресованным прокурору. Урматеку явственно видел эту подпись, каждая буква ее пульсировала, словно была живой. И эта подпись будет существовать, пока существует начертавшая ее рука. То, что она теперь покоится в забытом всеми деле, ничего не значит. Она была, она есть. А он, Урматеку, простил Иванчиу и пригласил его на помолвку своей дочери!..