С кухни донесся чей-то женский голос. Женщина честила Шёрёшиху, дескать, сколько всякого добра ухитрилась она выманить у русских солдат. Даже дочке хватит на приданое.
— Ну и пусть, вам жалко, что ли? — с озорной ноткой в голосе вступилась за Шёрёшиху Марта. — Зато она на совесть поработала за это добро.
Разразился оглушительный хохот.
«Ай да Марта! Ну и шутку отмочила!» А между прочим, она терпеть не могла всяких двусмысленностей, тем более скабрезных.
Голос ее звучал жизнерадостно, молодо, словно несся над весенними лугами, орошенными дождем. Приятно было его слушать. И приятно потягиваться под теплой периной. В детстве я всегда укрывался периной. Была у меня перинка в красную полоску, мать ее неправильно скроила — она получилась одинаковой в длину и ширину. Сколько мы смеялись по вечерам, когда пытались установить, какая сторона длиннее. Ноги вечно торчали из-под нее. «Перину уже не удлинишь, придется твои ноги укоротить, — смеялась мать и восклицала: — Гам, откушу сейчас!» — И щекотала пятку. Я укладывался под ней, только свернувшись калачиком. С той поры так и сплю всегда. «Ну ты, вопросительный знак!» — обычно подтрунивала Марта, забираясь в постель и прижимаясь ко мне. Я часто пробовал спорить с ней, требуя укрываться периной, но она упорно настаивала на одеяле. «Будь уверена, милая, — думал я сейчас про себя, вспоминая давнишние споры, — теперь-то уж я ни за что не расстанусь с периной!» Пешт, осада города, больница — все это отошло, казалось, в далекое прошлое. Куда ближе стояла перед мысленным взором пора детства с ее врезавшимися в память событиями, воспоминания о которых согревали сердце.
Доносившийся из кухни веселый гомон убаюкал меня — я снова уснул.
И проснулся только утром. В постели я лежал один, хотя смутно припоминал, будто Марта вечером, нырнув под перину, шепнула мне на ухо: «Подвинься ты, вопросительный знак!» На другой кровати еще спали дети. Я чувствовал себя бодрым, отдохнувшим. «Пора вставать», — решил я. Марта, каким-то чутьем угадав, что я проснулся, уже несла завтрак. Следом за ней шел Шандор, высоко подняв бутылку с палинкой.
— Сначала глоточек палинки больному! Она как рукой снимет всю хворь, — рассмеялся он, пожимая мне руку. — Мы уже думали, братец, что придется выпить только на твоих поминках!
С осени он заметно похудел, и мне показалось, будто в его волосах блеснули сединки. Но выглядел он веселым и бодрым. А между тем, как я узнал из его короткого рассказала, горя они хлебнули немало, когда фронт проходил здесь и им пришлось эвакуироваться. Скотины почти всей лишились, хлев, конюшня опустели. Из прошлогоднего невиданно богатого урожая удалось сберечь только самую малость, и теперь нелегко будет перебиться до нового урожая. Но он отнюдь не собирался сетовать на невзгоды, жаловаться на свою судьбу, а просто, без прикрас обрисовывал положение.
— А вот твоя жена, — продолжал он, — настоящая героиня. Село многим обязано ей…
Я не стал расспрашивать, в чем дело, словно знал обо всем и будто для меня геройство Марты было чем-то само собой разумеющимся, обыденным явлением. Я слегка кашлянул, как человек, смущенный чрезмерной похвалой. Но где-то в глубине души меня согревало, окрыляло теплое чувство и распирала гордость. Вот так же распирает парус, надуваемый свежим ветром в погожий летний день. Палинка, что «снимает всю хворь», приятно разлилась по телу. Как же было мне хорошо! Я прямо-таки блаженствовал. Мою радость омрачало только одно: при утреннем свете я заметил, до чего же оголенной, опустошенной стала комната.
Шандор, когда я спросил, что с ним стало «после» (о расстреле, учиненном жандармами, ни один из нас не упоминал), ответил очень односложно. Присев возле моей кровати, он закурил и теперь уже стал расспрашивать сам: о Пеште, об осаде города, о военной обстановке («Есть ли уверенность, что немцы не вернутся?»), о политике. Я отвечал как мог. Но странно: о Гезе он не спросил ни слова.
На улице, как и вчера, где-то вдалеке прогремел выстрел; затем послышался стук колес промчавшегося экипажа.
— Ну и чудеса! Что за чертовщина у вас творится? — И я, до пояса вынырнул из-под пышной перины, как сирена из морской пучины, и облокотился о край кровати.