Дети уже спали. Я остановился возле кровати и смотрел на них. Две невинные белокурые головки на подушке в красную полоску. Они еще не знают, какова жизнь. До чего же приятная и трудная обязанность ради них жить и бороться! Я до того расчувствовался, что у меня чуть было не выступили слезы на глазах. Борка улыбнулась во сне, и ее пухленькие белые ручонки непроизвольно пошевелились на одеяле. Может, она гоняется за белкой… Доберется ли тот солдат до дому, в Туру, к своему сынишке? И прижимает ли он все еще к груди мертвую белку?..
— Ну, — взглянул я на Марту, — может, пойдем к Кордашам?
— Я уже ходила. Я же не знала, когда ты вернешься.
— Как рана?
— Сильно загноилась. Но может быть, удастся предотвратить гангрену.
Мы помолчали.
— На рассвете я уезжаю. В Пешт. — И добавил: — Вы останетесь здесь…
— Ладно, — сказала Марта, даже не взглянув на меня. Ни уныния, ни смирения, ни покорности судьбе не выражало ее «ладно». Я хорошо изучил Марту: это короткое слово означало у нее не только согласие, но и готовность взвалить на себя часть общего бремени. Я чувствовал, что она все понимает и все одобряет, и гордился ею. Гордился? Нет, это, пожалуй, не то слово. Гордиться человек может только другими. А самому себе он может только верить… всегда. А мы были в этот момент как бы одним существом. Я смотрел на ее красивое, обрамленное коротко подстриженными волосами лицо, словно навсегда хотел запечатлеть ее такой.
— Две тысячи километров, — произнесла Марта тихо. — Подумать только: за две тысячи километров пришел сюда этот русский солдат…
Вскоре мы легли спать. Мы прижались друг к другу, словно потерявшиеся дети, застигнутые в поле страшной грозой.
Дюси открывает папку.
— Наш друг Фодор… Ференц Фодор… — говорит он, с особенным старанием нажимая на звук «р», словно разгрызает кости Фодора. — Читал его очерк о Дюрренматте? — Он вынимает из папки последний номер журнала «Килато». — Конечно, не читал. Зачем кинорежиссеру читать подобное? Кинорежиссер должен заниматься своим делом — ставить фильмы.
— Представь себе, читал. Кинорежиссеры тоже иногда читают.
— Ну и как?
— Я не согласен с ним.
Он смотрит на потолок, словно опасаясь, не рухнет ли он.
— Значит, ты не согласен с ним, — не без иронии констатирует он. Потом неожиданно спрашивает: — Это правда, что его сын ухаживает за маленькой Мартой?
Меня злит его менторский тон. Зачем я пришел к нему? Прошлого не воротишь. Мы оба транжирим то, что было дорогим для нас обоих, причем делаем вид, будто все осталось неизменным и между нами прежняя дружба и взаимопонимание. По-видимому, Марта и на этот раз права. «Этот Дюси безнадежен, — обычно говорила она. — Ты только попусту тратишь время на него!» Хотя когда-то она очень его уважала. Марта привыкла реально смотреть на вещи; относиться почтительно к кому бы то ни было по старой памяти — не в ее правилах. К ней все же стоит прислушиваться.
— Я вижу, ты не зря стал завсегдатаем эспрессо.
Он немного озадачен.
— Не потому ли, что мы сегодня там случайно встретились?
— А впрочем, меня это не касается.
Дюси понимает намек и больше о маленькой Марте уже не расспрашивает. Он потрясает номером журнала, как прокурор — вещественным доказательством.
— Знаешь, что это за статья? Апология цинизма! — Он смотрит, какое это производит на меня впечатление. Должно быть, моя реакция не удовлетворяет его, ибо голос у него становится еще более суровым. — Восхваление неверия!.. Власть… — послушай только! — власть… надо понимать, всякая власть! Без учета исторических особенностей и классового содержания… а стало быть, и власть пролетариата!.. Между прочим, это моя реплика! — говорит он, обнажив свои искусственные зубы. Наверно, хотел изобразить улыбку в знак одобрения своего собственного остроумия. — Итак, власть есть не что иное, как организованное, исторически узаконенное насилие, основанное на компромиссе. Она вынуждает человека отказаться от своей индивидуальности, отречься от свободы личности или по меньшей мере ограничить ее. Это фатум… неотвратимая судьба. Это началось тогда, когда первобытные люди стали организовываться в коллективы, и будет продолжаться до тех пор, пока существует человеческий род… Пытаться противиться этому — значит, создавать себе иллюзии! Выходит, что всякая революция, любая освободительная борьба — бессмысленная суетня наивных мечтателей!.. Это тоже мое резюме!.. Человеческая жизнь, по сути дела, бесцельна… вернее, у нее может быть всего лишь одна цель: защищать себя от произвола какой бы то ни было власти, в максимально возможной мере отстоять свободу своей личности! Для достижения этой цели любые средства хороши: хитрость и компромисс, а если понадобится — гни спину, лижи пятки власть имущим! Не брезгуй даже тем, чтобы на людях оплевать себя, лишь бы остаться чистым перед лицом собственной совести, когда останешься наедине с самим собой! Ибо только в эту минуту ты ответствен за себя. Отдай кесарю кесарево… причем не дожидаясь просьбы или повеления; заблаговременно, дабы богу досталось как можно больше… ибо бог — это ты, одинокий человек, индивидуум!.. Наши предки, сойдя с дерева и став на две ноги, совершили первородный грех именно тогда, когда сплотились в стадо, объединились в общину… Вот и искупай теперь тот грех, расплачивайся за него; твое спасение — во вновь обретенном, вынужденном, но вместе с тем прекрасном одиночестве… Ну, что ты на это скажешь? Разве не так? Так! Именно так. Только надо уметь читать между строк! Всякого рода оговорки, что, мол, «с этой философией мы не можем согласиться» и что «это — отражение в кривом зеркале гуманных чаяний человека, обреченного на одиночество в империалистическом мире», и прочие павлиньи перья не стоят и ломаного гроша! Такое отмежевывание порождено той же самой философией. Оно означает: отдай правоверному марксистскому редактору кесарево, то есть то, что ему по штату положено… чтобы как можно в большей мере сохранить «свободу личности». Да еще положить в карман за свою статью тысячу форинтов… Потому что это тоже атрибут все той же самой свободы личности!..