— Надолго едешь, Миреле? Не лучше ли подождать приезда Шмулика?
Миреле с упрямо-сосредоточенным лицом возилась у своего чемодана, а потом застегнула пальто и послала служанку за извозчиком. На вопросы свекрови отвечала она отрывисто и односложно:
— Не знаю. Увидим. Нет, ждать я не могу.
Она решилась уехать домой во что бы то ни стало и только дивилась, что не могла раньше до этого додуматься: «Ведь, кажется, чего проще — можно было это сделать месяц или два назад… Как же мне это до сих пор в голову не пришло?»
Ей пришлось провести в вагоне восемнадцать часов; все это время она чувствовала себя легко и свободно, словно ждала от этой поездки осуществления своих давнишних надежд; ей думалось, что теперь начнется для нее новая, совершенно иная жизнь. Так приятно было простаивать целые часы у широкого, чистого окна вагона второго класса и смотреть на чужие домики, на незнакомые поля, на дали, тонущие в садах и лесах, мелькающие перед бешено мчащимся поездом и так же быстро исчезающие. Стоя у окна, она думала о том, что у нее голубые глаза, которые так грустно глядят из-под длинных черных ресниц, что она, стройная, высокая, вся в черном, теперь совершенно свободна и одна среди всех этих незнакомых пассажиров, которые провожают ее жадно-любопытным взглядом всякий раз, когда она проходит мимо, почтительно уступают ей дорогу и не осмеливаются с нею заговорить.
Какой-то блондин, сидевший против нее и внимательно читавший немецкую книгу, вдруг уставился на нее, долго глядел и затем вежливо осведомился:
— Простите, не встречал ли я вас года два назад в Италии?
На какой-то станции, где поезд простоял целых полчаса, загляделся на Миреле элегантный высокий господин русского типа, по-видимому, охотник — с двустволкой за плечами. Когда она завтракала в буфете, он то и дело подходил к столу и, наконец, уселся пить чай против нее.
Все это приходило ей на память на следующий день, когда она, сойдя на последней станции, тряслась в бричке, и в голове бродили какие-то смутные мысли о новой жизни; ей думалось, что она хорошо поступила, ответив свекрови на ее вопрос неопределенно и холодно:
— Не знаю, увижу.
Но когда после полудня извозчичья бричка подъехала к околице городка, от давно знакомых насупившихся домишек повеяло на Миреле давнишней безысходной тоской, и снова почувствовала она в себе прежний девичий страх перед пустотой серых будней: ей почудилось, что она никогда и не выезжала отсюда.
Весь этот жалкий, нищий городишко со своими убогими полуразвалившимися домишками, которые она тысячу раз уже видала, словно окаменел в единственной мысли: «Ничем не помочь горю… Никакой нет надежды…»
Вот показался за базарной площадью отцовский дом с крылечком; уныло, как всегда, стоял он, рассказывая прохожим о том, что произошло в его стенах: «Вот выдали уже замуж Миреле… Уже Миреле там, в предместье большого города…»
Никто не вышел к ней навстречу, не обрадовался ее приезду. Дома все осталось по-старому, только Гитл начала носить по будням субботний парик; давешних сережек в ушах ее все еще не было. Увидя Миреле, она медленно поднялась со своего обычного места у овального стола, покраснела и чуть заметно улыбнулась.
— Глядите-ка, — молвила она смущенно и тихо, — Миреле…
Руки ее так и застыли на столе. Видно, очень ее удивил неожиданный приезд дочери: за три с половиной месяца Миреле не написала им ни единой строчки, и только Шмулик неизменно прибавлял к каждому своему письму: «кланяется вам любезная наша супруга Миреле — да продлит Господь ее дни».
Глядя куда-то в пространство, Гитл вдруг сказала:
— Однако Миреле лицом совсем не поправилась.
И тотчас же, взяв компрессы из рук подошедшей служанки, отправилась в спальню к реб Гедалье, которого в последнее время снова стали мучить приступы болезни, как прошлой зимой.
Реб Гедалья лежал одетый на своей старой деревянной кровати с жестяной грелкой на животе, тихо перенося боль.
— Вот лежу, — сказал он Миреле, смущенно улыбаясь, — а еще сегодня был на ногах.
Никогда еще лицо его не было таким желтым и болезненным; и нос заострился, улыбка совсем не подходила ко всему виду.