Старик наконец ушел, и Шмулик запер за ним дверь. Тишина теперь ничем уже не нарушалась, словно было далеко за полночь. Лишь неторопливые шаги Шмулика по-прежнему раздавались среди глухого безмолвия; новые сапоги его слегка поскрипывали, и скрип этот говорил о том, что хозяину их горько и тяжко, что думает он все о ней, о Миреле, лежащей там в темноте на кровати, любит ее и хочет к ней войти, да не смеет, не знает, как подойти к ней, и мучается, и, видно, обречен так мучиться вечно…
Вот хотя бы теперь — приехал домой после четырех недель отсутствия…
Денег заработал целую уйму, не сегодня-завтра с богачами сравнится… Кофточек да подарков всяких без числа навез Миреле… Думал — понравятся… И еще думал; ведь так долго не был дома, приеду — заговорит она со мной…
Он грыз кончик спички, и в глазах у него стояли слезы; «Что ж, коли я для нее, для Миреле — круглый дурак».
В воображении его встало лицо ее, свежее, чуть ли не благоухающее. Вот лежит она с закрытыми глазами в соседней темной комнате. Спит или не спит? Он знал, что, если подойдет к ней, ему нечего будет ей сказать. Но все же он направился в спальню, медленно, осторожно ступая, понурясь и думая все об одном: «Что ж, ведь она считает меня дураком…»
Переступив порог темной комнаты, он остановился. Свет из столовой проникал сюда, и при этом слабом свете можно было различить очертания ее фигуры, стройной и гибкой, обтянутой узким черным платьем. Медленно стал он приближаться к ней, опустив голову; шагнул вперед, остановился и снова шагнул: теперь стало ему видно лицо Миреле. Слегка закинув назад голову, лежала она высоко на подушках; глаза ее были закрыты. Шмулик постоял возле ее кровати, не подымая головы; он сознавал, что нужно уйти, но подвигался все ближе и ближе и, наконец, взял ее руку, свесившуюся с кровати.
Она не отнимала руки. Он услышал: словно в полудремоте, вздохнула она и сказала еле внятным беззвучным, усталым голосом:
— На что я тебе, Шмулик?
Тогда он сел возле нее на кровать и начал всхлипывать. Он прижал ее руку к губам и целовал без конца. А она не открыла глаз и все молчала. Он придвинулся ближе и обнял ее. Она лежала с закрытыми глазами и совсем безмолвная. А там, в кухне, встрепенулась вдруг сильно заспанная служанка. Босыми ногами зашлепала она по полу и, переходя из комнаты в комнату, потушила все лампы одну за другой.
На следующий день после Нового Года, когда Шмулик на несколько часов отправился на завод, Миреле уложила кое-какие вещи в свой желтый кожаный чемоданчик. Она собралась домой, к отцу.
Она никому не сказала ни слова, но решение ее было твердо: «Теперь уж наверное будет покончено… Избавлюсь, наконец, от Зайденовских…»
В столовой у свекра чувствовалось, что сегодня пост Гедальи[17]. Хозяин восседал на почетном конце стола, важно развалясь — знай, мол, наших! — а рядом с ним богатая приезжая родственница, засидевшаяся в гостях у Зайденовских со своим мужем-талмудистом. Весьма шумным говором местечковой дамы беседовала она с хозяевами.
Говорили о варшавской тетке Перл, которой, по словам Шмулика, жилось в этом году очень хорошо, и о здешней тетке Эсфири, которой теперь — не дай Бог сглазить! — живется не в пример лучше, чем при жизни мужа: что ни лето — то поездка за границу! Вспомнили, что сын ее Мончик, при котором она живет, родился в том самом году, когда умерла первая жена дяди Азриэла-Меира; ему теперь уже двадцать шесть лет, и денег у него куры не клюют, но он не торопится жениться и даже никогда не заговаривает об этом.
Вдруг в комнату вошел кто-то из домашних и шепнул свекрови о намерениях Миреле. Свекровь тотчас же передала это известие на ухо мужу, а потом уставилась на него, странно моргая глазами.
В последние дни Шмулик заметно повеселел. На второй день праздника он и Миреле стояли после обеда рядышком на крылечке, глядя на закат, и свекровь по этому поводу шушукалась с Мириам Любашиц:
— Ну, как ты думаешь — кто первый заговорил? А? Я так думаю, что она.
Накинув шаль на плечи, отправилась свекровь к Миреле во флигель и, подвергнув сначала допросу служанку, принялась осторожно допытываться у Миреле: