— Сегодня у нас не собрание, но вроде этого. Нужно прикинуть насчет самодеятельности, что мы можем сделать и кто с чем будет выступать конкретно.
— Я буду петь, — говорит Клавка.
— Все будем петь, — вскидывает бровь Толька.
— Я буду одна, — настаивает Клавка, и Толька сдается. «Сказко — петь, — записывает он и, подумав, добавляет, — одна».
— Я буду стихи читать, — говорит Алешка и краснеет.
— Стихи надо. А чьи?
— Блока.
— Не слыхал про такого. А как стихи, боевые? Зовут?
— Зовут, — тихо говорит Алешка и вздыхает.
— Ладно, послушаем. А кто плясать будет?
— Я сбацаю, что старый заяц ушами, — хихикает Мишка. — Только у меня твердой обувки нет.
— Найдем, — заверяет Толька и пишет: «Михайлов и Воронов — плясать, Стогов — балалайка».
— Я ж не умею, — взмолился Алешка.
— Научим, — пообещал Толька. — Все. А теперь время позднее: Воронов и Михайлов пойдут по скотным базам проверять сторожей, а мы со Сказкой подумаем над программой. — И опять смущается. Алешке тоже неудобно, а Мишка скалится многозначительно:
— Подумайте, — и, визгливо хохоча, спешит к двери. Гордая Клавка — само презрение.
Холод, мгла и снег без конца. С севера доносится слабый паровозный гудок (железная дорога километрах в пятнадцати). Гудок такой беспомощный, зовущий, и у Алешки почему-то тоскливо заныло сердце.
На задах темнеют длинные скотные дворы. По вырытому в снегу коридору подошли к двери, тяжело отворили их, толстые, обшитые камышом. С мороза во дворе показалось тепло, уютно. Тускло светил подвешенный фонарь «летучая мышь». Ребята стоят, прислушиваются, присматриваются. На куче соломы, под пряслом, завернувшись в тулуп, спит сторож дед Петрак. Алешка хотел кликнуть, но Мишка прикрыл ему рот варежкой и показал в другой угол. Там, завалившись на спину, бил воздух копытами бычок-годовик. Мишка взял фонарь, поманил Алешку. Бычок выворачивал белки глаз, стонал и был похож на перевернутого жучка. Ребята натужились, попробовали помочь бычку лечь правильно, но навозный косогор, с которого завалился он, одолеть не могли. Тогда догадались: за хвост и голову развернули его.
Бычок поднялся на ноги, трясся и тяжело дышал.
— Ну, дед, зараза! — шепотом выругался Мишка и отвязал привязь от ясель. — Пошли.
Мишка осторожно просунул деду под валенок веревку, сделал петлю и перекинул через жердь прясло:
— Ну?
— Ты что?
— Давай! — зашипел Мишка и враз, дернули веревку. Дед замычал по-бычиному с испугу, а потом жутко закричал:
— Кара-а-ул!
Алешка первым выскочил со двора, чуть сзади — Мишка. Догнал Алешку:
— Чего ты чесанул?
— Страшно.
— «Страшно», — передразнил Мишка. — Веревку-то я успел привязать, загнется дед повешенный.
— А что теперь? — Алешка бежал к конторе.
— Что, вернемся, отвяжем?
Тихо открыли дверь. Дед Петрак вылез из петли сам.
В телятник, который сторожила крупная рыжая баба Марина Зыкова, вошли настороженно, переполошенные случившимся.
— Что пришли? — выросла Марина из мрака.
— Проверять, — сообщил Мишка. — Не спишь ли.
— Проверять? — засмеялась Марина и протянула руку в темный угол. Жик! — свистнула хворостина. Жик! Мишка кинулся к выходу, сбил Алешку с ног. Алешка, с резкой болью в мягком месте, — за Мишкой.
— На комсомол руку! — визжал на дворе Мишка, но вопль его был прерван той же рукой Марины: хворостина свистела, Марина почему-то обошла Алешку и почти до конторы преследовала Мишку. Алешка видел, как треплются у Мишкиной шапки уши. Марина вернулась, и Алешка чесанул в сторону, по задам.
— Комсомол… Я вам проверю! В другой раз штаны-то поснимаю.
Алешка хоть и круг давал, но почему-то забежал в контору вперед Мишки. Тот влетел почти следом. Во всю щеку у него горела полоса, он тер ее, злые глаза смотрели искоса, сверкали.
— Целуетесь тут, а Марина вон фулюганит.
— Что, попало? — улыбается Клавка.
Сбиваясь, рассказали, как поднимали бычка, как подвесили Петрака, и что с ним случилось. Ну, и про Марину.
Толька — лицо строгое — с трудом сдерживается, а потом хохочет, прыскает. Хохочет Клавка, Алешка тихонько хныкает, а потом хохочет вместе с ними. Мишка же не улыбнулся, косил в пол, злился.
— Сам проверяй! А то гляди — начальник!