Со стороны села несется вой баб, плач ребятишея и отчаянный гвалт. К сожалению, ветра нет. На такая засуха! Каждая искра опасна…
— Отстоят ли село? — плачет Соня. Она бледня и подавлена. — Года два назад полсела выгорело. Если б ты знала, Маня, какая здесь беднота!
— Слава Богу! Гремит и звенит пожарная ко! манда Штейнбаха. «Эконом», как его называют на селе, — управляющий Липовки — спешит к соседям.
— Наконец-то! — говорит Вера Филипповна я крестится. — Теперь службы не загорятся.
«Отстоят село…» — думает молчаливая Соня.
Как гекатомба [27] пылает великолепное пламя… Потом падает. Все кончилось…
А через неделю опять пылает небо. Опять зовет я тоскует набат.
Горят Дубки, усадьба Нелидовых.
В Лысогорах не спят. Ужас вошел в дом и дохну! холодом в души. Теперь уже никто не сомневается что это поджог.
Дубки лежат за десять верст. Дядюшка и Горе ленко поехали в кабриолете на помощь соседке. Анна Львовна живет и хозяйничает одна, стараясь вырвать родовое гнездо из лап кредиторов, которые жадно тянутся отовсюду после смерти разорившего ее мужа. Двое сыновей ее служат в министерствах, в Петербурге. Давно женаты.
Младший в Лондоне. Прикомандирован к посольству.
— Несчастная старуха! — говорит Вера Филипповна. — Надо завтра съездить к ней. Переживет ли она еще этот удар? Ведь это разорение…
До утра Горленко с зятем и эконом Штейнбаха — Ермоленко — страстный любитель пожаров, бьются над тем, чтобы спасти флигеля, скотный двор и службы.
Но дом спасти нельзя. Он горит, как свечка. И к утру от него остаются только дымящиеся трубы печей.
— Все погибло! — дома рассказывает дядюшка. — Картинная галерея, портреты предков, библиотека чудная… Какая мебель рококо! Какой дивный саксонский фарфор! Этот сервиз князю Галицкому, нашему послу, подарил в прошлом веке Фридрих Великий! И цены ему не было…
— Сам чуть не сгорел из-за фарфора… Чудак! — сердито говорит Горленко. — Всю пару испортил. Рукав и штанину сжег.
— Ах, что такое пара, Вася! Мне до слез жалко Фарфора, — говорит дядюшка. Маня кидается целовать его. — А что же Анна Львовна? Очень убита?
— Король-старуха! — восхищенно говорит дядюшка. — Ни тебе жалобы, ни тебе суеты. Вынес я ей кресло на лужайку перед домом. Сидит и смотрит… И бровью не моргнет… Точно на спектакле… И, оока не рухнули стены, слова не сказала, и не двинулась.
— Только глаза. — подхватывает Горленко. — Боже ж мой, что за глаза!
— Вот интересная! — шепчет Маня подруге. — Знаешь? Она напоминает старуху-барыню с костылем перед Пугачевым. Помнишь картину в «Ниве» [28]?
Соня сочувственно кивает.
Целый месяц говорят об этих пожарах.
Губернатор приезжал к Нелидовой. Полиция сби лась с ног.
Виновных не находят.
Солнце село. Маня и Соня идут с левады домой.
Поднявшийся на закате ветер относит звуки их легких шагов.
У пустой сушилки, открытой настежь, но еще с прошлого года пропитанной запахом табака, стоит Зяма.
Рядом — маленький, хрупкий блондин. На нени как на Горленке, куртка и высокие сапоги. На голове студенческая фуражка. Но это ничего не доказываем Это в моде. И все парубки носят такие же фуражки.
У него породистое, тонкое лицо с русой девственной бородкой. Глаза поэта. Белые маленькие руки! барина, не знавшие тяжелого труда.
— Нет, мне нравится такая жизнь, — говорит он на языке кацапов [29]. — Я люблю цветы.
— Вы же ничего не понимаете в садоводстве! — резким гортанным голосом перебивает Зяма.
— Почему вы так думаете? Я много читал. Па крайней мере, знаю настолько, чтобы оградить себя! от подозрений. Сейчас я изучаю жизнь орхидей. — Зяма сердито фыркает. — Нет, это интересно! У цветов такая сложная жизнь! Такая таинственная душа! Вы не читали Метерлинка? Да, ведь вы не любите его…
— Теперь не время читать эту ерунду! — перебивает Зяма. И в голосе его горит страсть. — Ах, вы меня очень огорчаете, Ян! Что сделал с вами город за эти полгода! Я молился на вас. Готов был целовать край вашей одежды…
— Мне это не нужно, Измаил! Я враг фетишизма! Зяма внезапно настораживается.
Девушки приближаются. Их прячет высокий лес резко пахнущей конопли. Но им слышно все.
— Я очень устал, — говорит Ян своим мягким, почти женственным голосом. — Не судите меня строго, Измаил! Не иметь полгода пристанища, каждую минуту ждать ареста и смерти… Вы лучше всякого другого могли бы понять мою психологию. Мне надо отдохнуть. Поверьте, если б не Штейнбах…