В Ликсгейме один из вербовщиков расположился в трактире «Большой олень», и все знали, что он вербует солдат за счет эмигрантов, потому что дворяне желали всеми командовать, но ни одному и в голову не приходило взяться за оружие — им нужно было бросить крестьян на защиту своих интересов: ведь они-то сами милостью божьей рождались готовыми лейтенантами, капитанами и полковниками.
И вот однажды утром, когда вербовщик подговаривал перейти на сторону неприятеля парней, которых к нему прислали неприсягнувшие священники со всего края, в дверь постучали солдаты национальной гвардии. Тут он выглядывает в окно и видит большие треуголки; мерзавец удирает через черный ход — на сеновал. Но люди видели, как он туда вскарабкался, и бригадир взбирается вслед за ним, никого не обнаружив наверху, медленно вонзает саблю в вороха сена, приговаривая:
— Куда же негодяй делся! Здесь его нет… так, значит… нет его здесь?
Но пронзительный вопль обнаружил, что все же он тут, и бригадир, выдернув окровавленную саблю, заметил:
— Э, да я ошибся! Пожалуй, он здесь, тут… под соломой.
Негодяя вытащили — это был кривой Пассаван. Сабля пронзила ему почки, и он умер в тот же вечер, на свое счастье: у него в комнате обнаружили письма от дворян, которые снабжали его деньгами, чтобы он сеял раздор, подстрекая на гражданскую войну, и еще письма от эльзасских и лотарингских неприсягнувших попов, посылавших ему парней для вербовки. Его бы повесили без пощады. Итак, тело закопали, и за тот месяц арестовано было множество вербовщиков, неприсягнувших священников и всякого сброда. Отец Элеонор на время скрылся: мать горевала, не зная, куда же теперь ходить молиться. Негодяи только и думали, как бы посеять смуту среди нас, и многие церковники, впоследствии перебитые в тюрьме Аббатства, были из той же породы — без стыда и совести, — способны были продать родину чужеземцу за деньги и привилегии.
Было известно, что на берегу Рейна существует три сборных пункта: у Мирабо-Тонно[145] близ Эттенгейма, у Конде близ Вормса; и самый большой в Кобленце, где находились наши сеньоры — граф д’Артуа и граф Прованский[146].
Лишь один принц крови, герцог Орлеанский, названный впоследствии Филиппом Эгалите, оставался во Франции; сын его, драгунский полковник Шартрского полка, служил в Северной армии.
Теперь представьте себе, какая тревога охватила наш край: ведь орда эмигрантов могла дойти до нас форсированным маршем за одну ночь. Однако не думайте, будто мы боялись их: мы бы их на смех подняли, кабы они были одни. Но их поддерживали прусский король и австрийский император; кроме того, дезертировав, они подорвали нашу армию. Но мы, по крайней мере, знали, что всю свою силу они черпают у наших врагов. И все яснее и яснее мы сознавали, до чего глупо было отдавать им свои деньги столько столетий — ведь они одни ничего не могли предпринять против нас.
Помнится, 6 декабря, в день святого Никола, у нас в клубе было весело — все из-за эмигрантов. Жозеф Госсар, виноторговец из окрестностей Туля, рослый, сухопарый малый с красным лицом и курчавой головой, настоящий лотарингец-весельчак, рассказывал нам, как он съездил с образцами вина в чемодане в Кобленц, откуда только что вернулся.
Как сейчас его вижу: он стоит, наклонившись над прилавком, и в лицах изображает растерянных дворян, монахов, настоятелей монастырей, каноников и канонис, вельмож, знатных дам и целую свиту служанок и лакеев, которые сопровождали их, чтобы причесывать, умывать, чистить одежду, брить бороды, обрезать ногти, одевать и раздевать, как детей, и уже не могли существовать за счет господ, ибо у тех не осталось ни гроша.
Ничего подобного в жизни никто не слышал. Госсар показывал, какие они делали ужимки, когда очутились среди злополучных немцев, не понявших ни слова, когда он с ними заговорил. Изображал он старую маркизу в платье с пышными оборками, с длинной тростью и целым ворохом побрякушек; дело было на постоялом дворе в Вормсе. У старухи еще оставались деньги, и она командовала — то одно ей подай, то другое, а служанки, уставившись на нее, спрашивали друг друга: