Возвращаюсь к тому дню. Был уже одиннадцатый час, когда Шовель воскликнул, увидев, что все выбились из сил и снова уселись подкрепиться теплым вином:
— Граждане, вы досыта наплясались, и мы все вволю повеселились. Пора на покой, надо с утра приняться за дело.
— Вот те на! — возразил дядюшка Жан. — Есть время до полуночи.
— Нет, довольно! — произнес Шовель, поднимаясь и снимая с крючка свой каррик. Патриоты-горожане последовали его примеру.
— Да выпейте еще по стаканчику теплого вина! — потчевал дядюшка Жан.
— Нет, благодарю: всему есть предел, — ответил Шовель, уже на прощанье пожимая руку Летюмье. — Пора! Спокойной ночи, гражданин Морис!
Я закутал Маргариту в плащ с капюшоном, говоря:
— Закрывайся хорошенько, мороз лютый!
Она была задумчива, зато папаша Шовель был очень весел, он кричал из сеней:
— В путь, Маргарита, в путь!
Мне, понятно, не хотелось так рано с ней расставаться. Она взяла меня под руку. Я нахлобучил на уши свою большую шапку из выдры, и, выйдя из дома, мы пошли впереди всех, поднимаясь по тропинке, запорошенной снегом. Выдалась одна из тех прекрасных январских ночей, когда белеет и голубеет гряда холмов, теряясь вдали, и то здесь, то там ты видишь невысокие сельские колокольни, крыши старых ферм, длинные ряды тополей, посеребренные инеем. Стоят самые холодные ночи в году, и обледенелый снег под ногами звенит, как стекло.
А как прекрасны небо и звезды, что искрятся то голубым, то красным, и еще тысячи других светил, совсем белых, которые обнаруживаешь, вглядываясь в вышину, они как пылинки, и душа твоя воспаряет, и ты как-то смягчаешься перед безграничным величием вселенной с ее бесчисленными мирами. А когда вдобавок к этому на твоей руке покоится теплая ручка любимой девушки и ты чувствуешь, как ее сердце бьется рядом с твоим, когда восхищение и любовь охватывают вас обоих, что вам тогда до стужи? Да о ней и не думаешь — ты слишком счастлив, ты готов спеть хвалебный гимн, как пели в античные времена. Да ведь такая чудесная зимняя ночь — это собор, храм божий!
Позади шагали, разговаривая, Шовель, Рафаэль, Коллен и все остальные патриоты — жители города. И вдруг, приближаясь к спуску, я, как-то помимо воли, запел старинную песнь крестьянина, запавшую мне в душу с детства; мой голос звучно раздавался в глубокой зимней тишине. Я был в самозабвении — то была любовь. Еще нежнее прильнула к моей руке ручка Маргариты, тихонько повторявшей:
— О, какой у тебя красивый и сильный голос, Мишель! Как ты хорошо поешь!
Все, кто шли позади, примолкли — все слушали. Когда мы уже подошли к откосу, Маргарита промолвила:
— Надо их подождать.
И мы повернули обратно. Поравнявшись со мной, папаша Шовель сказал:
— А я — то и не знал, что ты так хорошо поешь, Мишель: прежде не слышал. У тебя отцовский голос, но сильнее, мужественнее — поистине голос крестьянина. Когда сложат песню о «Правах человека», в нашем клубе споешь ее ты.
— А вот бы мне очень хотелось, чтобы он спел «Карманьолу», — сказал председатель Рафаэль.
— Ну, нет, — ответил Шовель серьезным тоном, — «Карманьола» — это шутка! Ее хорошо послушать, посмеяться, осушив бутылку вина, в кругу патриотов. Но нам нужно другое… нечто величественное и могучее, как сам народ.
Тут все пожелали мне доброй ночи и вереницей стали подниматься по узкой обледенелой тропе вверх по откосу, срезая путь напрямик. А я стоял, смотрел вслед Маргарите, и сердце мое сжималось. Она шла позади всех. Когда они дошли до того места, где тропинка сливается с дорогой, она оглянулась.
Как памятны мне тот день и та дивная ночь! Они запечатлелись в моем сердце, и рассказал я о них без прикрас.