Эту полуторку я смутно припомнил, хотя было мне года четыре в ту пору, когда я ее видел и по ней, само собой, вдоволь поползал: прямые линии радиатора, крыльев, подножек и окон. Удивляла деревянная кабина с фанерными дверьми, на дверях загнутые остроклювые ручки. Тогда были в ходу такие ручки – у холодильников, еще у чего-то. Не помню. Но много. В кабине был особый и приятный запах: смесь технического – бензина, натруженных промасленных деталей, и жилого, человеческого – одежды, табака, одеколона.
Брат Иван одолел почти девяносто лет, до последних дней удивляя всех белизной оставшихся зубов и чернотой густых, лишь кое-где тронутых сединой, волос. Умер своей смертью в своем доме, в районе, называемом Пролетарка. Район городской, а дом совсем деревенский. И даже с колодцем. И небольшая конюшня была: дядя Иван держал лошадь, развозил на телеге мелкие товары по мелким магазинам. Мы приезжали к нему в гости летом, и в доме всегда было прохладно, уютно, чисто. Да и все дома и квартиры моих родственников отличались и отличаются порядком, чистотой, ухоженностью, поэтому меня так сердят разговоры о русской нечистоплотности. При этом, конечно, улицы возле домов и дяди Коли, и дяди Ивана были такие, что ни пройти, ни проехать, летом ухабы, колдобины и грязь, зимой сугробы, наледь и опять же грязища, если оттепель. Но это уже вопрос не к устройству русского человека, а к устройству русского общества.
А три сестры пока, то есть сейчас, когда я это пишу, слава богу, живы. Мария, Любовь, Зинаида – моя мама.
Это все мои поздние слова, я хотел не об этом.
Старый дом стоял и стоял, а потом дядя Коля решил сделать пристройку к сараю и для этого снести дом и использовать. Бревна на стены, а камень фундамента для того, чтобы вымостить в сарае пол: там будет стоять теленок и должно быть чисто.
Мы с братом, конечно, радовались событию. Ломать дом – это же интересно. Нам не терпелось помочь, поучаствовать.
Но дядя Коля все делал неторопливо. Сначала снимал понемногу солому с крыши и увозил ее, наскирдовав на тележку, которую прицеплял к своему мотоциклу «Урал». Потом разбирал стропила. Уже не помню, с чьей помощью. Кто-то был еще из взрослых. Мы тоже помогали, оттаскивали жерди и доски, складывали. Потом дошло до сруба. Толстые бревна подцеплялись ломами и выдергивались из венцов.
Тут-то дядя Коля и сказал про клад.
Ну, не клад, но вроде того.
– Дойдем до углового замка, до нижнего венца, – сказал дядя Коля, – там монета должна быть. Всягда закладывали. Золото или серябро.
Он так говорил: «всягда, серябро». В этой деревне многие так говорили. Сама деревня, Свищевка, была частью большого села Галахова. На пригорке собственно Галахово – очень длинная улица с домами по сторонам, там говорили обычно, как я привык слышать. Внизу, у Чуркиной речки, наша Свищевка, где «якали». А сбоку, на ровном месте, прямыми перекрестными улицами, кварталами, разместилась Киево-Николаевка, где жили хохлы – степенные серьезные мужики и хозяйственные, бодрые, неприветливые к посторонним женщины. Люди туда прибыли из Украины давно, во время каких-то голодов. Или бежали от войны. Говорили по-южному. Я все это знал уже тогда, потому что был любопытен, внимательно слушал и замечал.
Дядя Коля якал и в обычной речи, и в песнях, которые напевал за работой. Любил эту, например:
Хороши вясной в саду цвяточки,
Еще лучше девушки вясной.
Встретишь вечарочком девушку в садочке,
Сразу жизнь становится другой.
Я тогда не вполне понимал смысла песни – почему от встречи с девушкой жизнь становится другой и, главное, сразу. У меня такого не наблюдалось. Но ранним и нагловатым своим умишкой втихомолку посмеивался над произношением дяди Коли и других свищевских: мне казалось тогда, что есть язык правильный и неправильный, грамотный и неграмотный, я был отличник.
Мы не отходили от дома, ждали.
Осталось всего три ряда бревен, но дядя Коля снял фуражку, вытер мокрый лоб, где у виска была страшная впадина, затянутая кожей, без кости – след фронтового ранения, и сказал:
– Шабаш. Обедать пора.
Мы чуть не взвыли от досады. Столько терпели, дожидаясь чуда, и опять терпеть.