Но, может, и не ехидно, и без намека, может, Холодцову так показалось?
Представим: мужчина утром уходит от женщины. Услажденный, довольный, все ему кажется прекрасным. Открываются двери лифта, незнакомый человек здоровается, что у нас не так уж обычно, хочется ответить ему улыбкой и тоже поздороваться. И он улыбнулся и сказал свое «здрасьте-здрасьте» вполне приветливо, а если и была долька иронии, то она понятна, это чувство бывало и у Холодцова в молодости, когда он ходил, наполненный любовью к Оксане, счастливой и взаимной, радовался миру, но и слегка его жалел за то, что он не так счастлив, в его тогдашнем общении с миром тоже был оттенок ласковой иронии: эх, дескать, мир, живешь себе и не знаешь, как ты прекрасен!
Ну вот, и это прояснилось.
Все прояснилось.
У Холодцова будто тяжкий груз свалился с души, он стал счастлив почти так же, как в пору начальной любви с Оксаной. Работа ладилась, за день он переворошил недельную кучу документов.
Он ехал домой веселый, обдумывая, что он такое скажет детям и жене, чтобы они поняли: он вернулся, он исцелился, стал таким, как раньше.
Господи, и ведь из-за чего? Из-за мимолетной встречи в лифте, из-за дурацкой щели возле трубы!
А там, наверху, всего лишь молодая семья, которой нет дела до Холодцова и его мнительной тревожности.
Хотя – как знать, подумал он. Мне ведь ничего о них неизвестно. Да, обычная семья, ребенок, но кто он, этот Егоров? Почему он не может наблюдать за Холодцовым? Вполне может.
Но зачем?
Что ему нужно, черт бы его побрал?
Нет, Холодцов не впал в уныние от этих новых мыслей. Наоборот, он почувствовал себя сильным и уверенным, руки крепко сжали руль. Теперь он учтет все ошибки, он все разузнает скрупулезно и неторопливо, он придет к Егорову с фактами в руках, тому некуда будет деваться, разговор пойдет начистоту, и Холодцов наконец поймет, зачем этому негодяю понадобилось все о нем знать.
Рассказ перемещенного лица
Не помню, сколько мне тогда было лет, примерно восемь. Я гостил в деревне у тети Любы и дяди Коли. Рядом с их домом был другой, старый, опустевший. Избушка, будто из сказки о древней Руси: бревенчатая, покосившаяся, крытая ветхой серой соломой. Там раньше жили мои бабушка Фекла и дедушка Никифор. Дедушка умер, а бабушка уехала в город к моей маме.
Ничего особенного не было в этом покинутом доме. Темные прохладные сени с земляным полом. Небольшая, но тяжелая, еле откроешь, дверь в горницу, обитая мешковиной, крепленной жердочками, в дырах виднелась какая-то труха. Сама горница, то есть все жилое помещение, – без привычных мне, городскому, комнат. Почти половину пространства занимала русская печь с лежанкой. До потолка мы с двоюродным братом Лешей, моим тезкой, легко дотягивались руками. Окошки крошечные, в четыре стеклышка, без форточек.
Меж тем, как я узнал после, в этом домишке помещались, кроме бабушки и дедушки, их дети, четыре брата и три сестры. Три да четыре, да два – девять человек. Невозможно представить. Но как-то жили.
Старший брат, дядя Петя, погиб на войне, сгорел в танке. Николай, Иван, Виктор тоже воевали, выжили, но сейчас их нет.
Брат Виктор умер в городе Грозном во время бомбежки (первая чеченская война). До этого лежал и тяжело болел. Однажды, когда начался очередной обстрел, ему стало совсем худо. Дочь его звонила по телефону, который почему-то работал, вызывала «скорую», умоляла приехать. Приехать, конечно, было невозможно, через час пешком пришел санитар-чеченец и сделал укол, она до сих пор со слезами вспоминает об этом. Но все же дядя умер через несколько дней, в начале января, его похоронили у дома, выдолбив углубление в каменистой земле под лоджией первого этажа. Перенесли на кладбище потом, когда все кончилось.
Брат Николай работал всю жизнь шофером, умер за рулем от разрыва сердца. Во время похорон вспоминали, какой он был безотказный.
«Мороз за тридцать, мы ему: Николай, ты б погодил, что ль, такой мороз, а в твоей же полуторке печки нету! А он в одеяло старое завернется, только руки выставит, рукавицы вот такие вот здоровущие напялит и смеется: «Ничаво!».