Герцог, будучи человеком жутко охочим до табака, взял щепотку и сунул ее себе в нос.
– Отменная смесь, – заметил старик. – Принц Гастон Орлеанский, Анна Австрийская и Карл Пятый. Ну, как вам нравится? Забавно же чихнуть останками своих блистательных предков?
– Господин Дролин, – сказал герцог, – ваш табак я смею похвалить, равно как и ваше вино. Но вы уж простите, речей ваших я совсем не понимаю.
– Что же в них непонятного?
– Каким образом предки мои замешаны в ваших картинах и в этом табаке?
– Неотесанный дурень, типичный Орлеан! – сипло выругался старик. – Право, вы еще беспросветнее, чем ваш дед, хотя, казалось бы, куда уж глупее – дать отставку своим министрам и призвать на их место жирондистов[15]. Ну что ж, в этом он раскаялся под ножом гильотины. Итак, вы не понимаете, господин Орлеан? Так послушайте, что вам скажу: мои картины писаны сердцами королевского дома! Теперь понятно?
– Да, господин Дролин, но…
– И из этой табакерки, и из других я обычно одолжаюсь тем, что остается у меня от королевских сердец после живописи… поняли?
– Я прекрасно слышу, что вы говорите, господин Дролин. Вам нет надобности так кричать. Я только не вполне постигаю связь…
Художник вздохнул, но ничего не ответил. Молча подошел он к шкафу и вытащил оттуда пару маленьких медных пластинок, которые передал герцогу:
– Вот! В ящике лежит еще тридцать одна, я все их дарю вам. Вы получите их этаким неприятным дополнением к моим полотнам!
Герцог принялся внимательно изучать надписи на обеих пластинках, после чего сам прошел к шкафу и занялся остальным его содержимым. Надписи эти свидетельствовали, что пластинки происходят от урн, сохранявших сердца королей, принцев и принцесс дома. Постепенно он начинал понимать.
– Откуда у вас это? – спросил он. Против воли в интонацию его вкралась некоторая надменность.
– Я их купил, – ответил старик в том же тоне. – Вы, вероятно, знаете, что художники часто интересуются всякой рухлядью и старым хламом.
– Так продайте мне снова эти пластинки.
– Говорю же, я их вам подарю. Можете привесить их снизу, под моими картинами, я вам укажу, какая к какой относится. Вот эта, – он взял одну пластинку из рук герцога, – относится к одной из моих наиболее веселых работ. Сейчас вы ее увидите.
Он повесил пластинку на гвоздь внизу мольберта, снял с оного картину и прислонил ее к своему табурету. Затем пружинистой походкой художник снова прогулялся за ширму и в скором времени выволок из-за нее новый холст, очень масштабный.
– Помогите мне, пожалуйста, господин Орлеан: вес немалый, – попросил он.
Герцог ухватился за тяжелый подрамок и поставил картину на мольберт. Когда они оба отступили назад, старик стукнул пальцем по медной пластинке и прочел:
– «Здесь можно видеть сердце Генриха Четвертого, первого Бурбона! Оно было слегка повреждено кинжалом Франсуа Равальяка – мужа необыкновенно высоких принципов».
Картина изображала огромную кухню; большая ее часть была занята циклопических размеров очагом с многочисленными устьями, из коих выбивалось пламя. Над всеми этими устьями стояли кухонные горшки, и в них варились живые люди. Иные тщились выбраться, другие хватались за своих соседей; их перекашивали ужасные гримасы. Звериным страхом и чудовищной мукой лучились все эти изголодавшиеся лица. На одном из изразцов бурой плиты было нарисовано сердце с инициалами Генриха IV.
Герцог отвернулся.
– Я ничего не понимаю в этом, – сказал он.
Дролин громко рассмеялся:
– Не понимаете, несмотря на то, что в каждом учебнике читаются великие слова: «Я бы желал, чтобы каждый крестьянин в воскресенье имел курицу в своей кастрюле»? Да вы гляньте – разве не чудесны эти королевские ощипанные птахи? Поистине, эта плита и есть королевское сердце! Не хотите ли отведать малую толику этого Бурбона? – Он вытащил из шкафа другую табакерку и протянул ее герцогу. – Осталась лишь малость, но угощайтесь. Хорошая смесь – Генрих Четвертый и Франц Первый! Попробуйте – эта забивка навевает поистине зверские мысли!
– Вы хотите сказать, господин Дролин, – уточнил герцог, – что этот табак, этот темно-коричневый порошок… получен из сердец обоих государей?