Он стоял, смотрел на это сияющее великолепие и чувствовал себя так, будто всё это: и огромное ясное небо, и лучистое солнце, и свет, и тепло — предназначено только ему, ему одному — как подарок, как награда... Не хотелось думать, что это просто вовсю разгулялась весна, — хотелось думать и думалось, что это и вправду подарок ему и награда и что нынешний день и не мог быть иным, потому что это — его день! До сих пор и у него самого, и у его дела, и у его надежды были только будни, — нынешний день подарил им праздник.
Хотелось думать и думалось с суеверным искушением, что, если высшие силы, управляющие природой и судьбами людей, соблаговолили отметить этот день, сделать его отличным от прочих, — значит, его жизнь, его судьба, его дело находятся под покровительством этих сил, значит, они угодны им, и тогда необычность нынешнего дня — это ещё и знак того, что он заслужил это, что он достоин этого. ДОСТОИН!
Это была высокая, гордая мысль, но спокойная и трезвая. Он не считал себя особенным, избранным, отмеченным Божьей печатью, но знал, что сегодня он — единственный и что, кроме него, этого дела не сделает больше никто. Он знал, что пройдут годы, десятилетия и тем, чем занят сегодня он, будут заняты многие, они постигнут это дело, продвинут его вперёд, доведут до совершенства — через годы, через десятилетия! — но сегодня таких людей нет, сегодня он — единственный. Был Маруша Нефедьев, новгородский умелец, передавший ему своё редкостное умение, но его уже нет, он умер и уже ничего не прибавит к сделанному, и, стало быть, судить о «книжном строении» на Руси будут не по тем пробным книгам, что сделал Маруша, но по тем, что сделает он, Иван Фёдоров.
Он знал это и потому изо всех своих сил стремился к тому, чтобы книги, которые будут напечатаны им, были добротны и совершенны, чтобы искусность рук его вызывала уважение к печатной книге у «неискусных и не наученных в разуме человек», ради которых, как позже напишут в сказаниях и летописях, и затевалось царём это дело. Но с не меньшей настойчивостью и рвением он добивался и того, чтобы книги эти были «исправными», лишёнными тех несуразиц и искажений, которые веками копились в книгах рукописных. Ему было известно, что так поступают печатники и в других странах. Максим Грек, почтеннейший книжник афонский[121], проведший молодость в Италии, где общался со многими известными типографами и знал о их делах не понаслышке, свидетельствовал: «И преводят книги всех учителей наших, елико их обрели, от еллинская беседы на римскую, по чину и разуму грамотическому, не отменяюще ни малейше, и, преложивши их на язык свой, дают в друк на печатование и размножают много и посылают, продавающе их лёгкою ценою не точию в Италии, но и по всем странам западным, на исправление и просвещение народов христианских».
Такова же была и воля царя: «Дабы и впредь изложилися святые книги праведно и несмутно и без сомнения всякому православному, прочитающему и глаголящему по них».
«Дабы и впредь!» Ради этого он и старался, работал как одержимый, не жалея ни сил, ни времени, не отступая, не опуская рук ни перед какими трудностями, а трудностям тем — счёту не было, ведь все богослужебные книги на Руси, по словам того же Максима Грека, были «растлени от преписующих, не наученных хитрости грамотикийстей».
Приглашённый с Нового Афона великим князем Василием для исправления этих самых книг и увидевший, сколь они «растлени», Максим ужаснулся и объявил Василию, что тот является самым настоящим схизматиком[122], так как не следует ни римскому, ни греческому закону.
Вассиан Патрикеев, неукротимый вождь нестяжателей[123] и наперсник Максимов, отличавшийся необычайной смелостью и меткостью выражений, был ещё беспощадней. Он во всеуслышание заявлял: «А здешние книги все лживые, а правила здешние — кривила, а не правила. А до Максима мы по тем книгам Бога хулили, а не славил и!»
И это было суровой правдой, хотя Русская Церковь с присущей ей высокомерностью всегда считала себя единственной носительницей и охранительницей истинной (правой!) христианской веры, остальной же христианский мир — растленным, погрязшим в скверне и ереси и, явно в подтверждение этого, заботу о чистоте веры и неприкосновенности богослужебных книг сделала одной из главных своих забот, и блюла эту чистоту и неприкосновенность истово: всё, что хоть чуть отклонялось от догматов православия, объявлялось ересью и выжигалось калёным железом, а за посягательство на священные книги, за единую поправку или даже какой-нибудь знак, самовольно прибавленный или убавленный в них, предавали анафеме и отлучали от Церкви.