— А сам-то ты чёл про сего Власа-беса? — спросил всё тот же громкий, грозно-допытливый голос.
— Что ж, и мне довелось, — не стал лукавить и отпираться Пётр.
Он уже решил, ежели попросят, а и не попросят, так по своей воле рассказать про Китовраса. Конечно, затея эта была опасная! Церковь хоть и не причисляла «кощуны про Китовраса» к самым вредным, богоотметным книгам, подобно «Мартологу» или «Шестокрылу», но чтение её не одобряла, считала это если и не грехом, то, во всяком случае, делом недостойным, неблагочестивым, и ежели о том, что он рассказывает эти самые «кощуны», — да ещё где, на торгу! прилюдно! — дознается царь или митрополит, им с дьяконом может не поздоровиться. Но из двух бед он выбирал худшую, а худшей была та, которую накликали на них тайные недоброжелатели, злобными слухами и пересудами настраивая против них простой городской люд. Глядя сейчас в глаза этому люду, он понимал, что разубедить его в том, что в печатне не будут печататься богоотметные книги, ему вряд ли удастся: на слово ему не поверят, а иных доводов, иных доказательств у него нет, поэтому он должен хотя бы рассказать им про этого таинственного Китовраса, которым так ловко возбуждают в них страсти, дабы узнали они, что никакой он не бес.
— ...Книга сия никакая не богоотметная. Церковь наша не именует её таковой, но токмо пустозабавной... И сам Китоврас — никакой не бес. Зверь он, человеко-конь крылатый. А история его такова. Залучил его царь Соломон некоей хитростью в силки железные и обовладел им, дабы споспешествовал он ему в построении храма, ибо не повелено было царю Соломону тесать камни железом. Китоврас научил царя, как добыть камень шамир, который был крепок, как алмаз, и тем камнем стали обтёсывать камни для храма. Когда же храм совершили, царь Соломон непомерно возгордился и стал насмехаться над Китоврасом, говоря ему, что сила его не более силы простого человека, и тем паче не более его, царской, силы, ибо я, рёк ему Соломон, обовладел тобой. Китоврас стал отвечать на такие гордостные царские насмешки, говоря, ему, что ежели царь хочет узнать ею силу, то пусть сой мет с него уже железное и даст ему со своей царской руки перстень, тогда-деи увидит силу его. Соломон так и сотворил, повелел снять с него у́же железное и дал ему перстень со своей руки. Китоврас же сей перстень сглотил, и простёр крыло своё, и так ударил царя Соломона, что заверг его на край земли обетованной.
— Во, силища! — прошептал поражённо мужичок, всё ещё стоявший перед Петром с почтительно обнажённой головой. — Силища так силища! Вот же как! — повторил он погромче и обтёр шапчонкой своё маленькое, мощелуеватое личишко, словно от усилия представить мощь Китовраса его прошиб пот. — Кабы царь Соломон стал ещё и хлеб на нём пахать, ежели сказываешь, что он как бы конь был, то каких великих богатств стяжал бы он...
— Окомелина ты и есть окомелина! Нешто тебе царь — мужик, чтоб ему хлеб пахать? У того царя Соломона богатств всяких было, что воды в окияне! О том и в Писании сказано.
— Нрав же его был таков: не ходил он путём кривым, но токмо правым. И когда царь Соломон привёл его в Иерусалим, стали пред ним путь очищать, палаты и дворы рушить, понеже никак более по городу его провести нельзя было. Когда же приблизились к дому одной убогой вдовицы, возопила она к Китоврасу, моля не рушить её храмины, и он же изогнулся, не соступя с пути своего, и изломил в себе ребро, и говорит: «Мягок язык, а кость ломит».
На этом Пётр и закончил свой рассказ. Смолк. Стоял и ждал, внимательно оглядывая окруживших его ярыжек, желая узнать, увидеть, как отзовётся в их душах, в их сознании его рассказ. Притихли и ярыжки, слышно было только лёгкое сопение — признак сосредоточенности, с которой каждый из них обмысливал услышанное. Мужичок надел свою кургузую шапчонку, о чём-то поразмыслил секунду-другую, смиренно приткнув к животу иструженные руки, и, сгорбясь, тихонько попятился прочь, так и не разрешив, должно быть, своего «сумления».
И тут опять, резко, нахрапом, вломился в эту раздумчивую тишину грозный голос.