— Порешил отступиться? — спокойно спросил Мстиславский.
— Не пытай меня про сие, князь Иван, — с надрывом выговорил Бельский. — Не пытай! Я скажу тебе нет, а после отступлюсь, и ты станешь ненавидеть меня, как ненавидел тебя я... Сознаюсь, ненавидел! Ох, как люто ненавидел за твою осторожность, за выжидание... Я знал, что ты не с ним, знал, что в твоей душе великая протива на него, но осторожность твоя бесила меня. Не разумел я её, не принимал! А теперь вижу, разумею: прав ты! Так с ним надобно, токмо так! В открытом бою его не одолеть, его надобно бить в спину. И никто лучше тебя сего сделать не сможет, да и кроме тебя. Был ещё Курбский, но, сам ведаешь, он теперь у него под великим подозрением. Сидя в Дерпте, Курбский ничего не сможет сделать, разве что сбежать в Литву. Ты же — вне всяких подозрений. За всё время своей службы ты не дал ему ни единого повода... Правда, навещал меня в темнице, да вот нынешний приезд... Хотя, мню, не так уж сие и худо! Сие в твою пользу, в твоё оправдание. Ве́ди ясно: будь ты моим общником, не посмел бы ты так открыто встречаться со мной.
— Я и вправду не твой общник, — усмехнулся Мстиславский.
— Да уж вправду, вправду, — огорчённо покачал головой Бельский, соглашаясь не столько с Мстиславским, сколько с самим собой. — Ему на пользу, нам во вред. Хотя кому-кому, а нам, Гедиминовичам, никак не пристало быть порознь. Раз уж не похотели мы быть под пятой у Елениного выблядка, надобно было нам совокупляться в крепкую дружбу. А так что?.. Нося в душе единое, мы были порознь, как враги. Да мы и были чуть ли не враги. Я лез на рожон, а ты таился, не открывал себя, держался подле него... Я был в опале, а ты в почестях! Ты теперь и вовсе можешь отступиться, не роняя своей чести, понеже никто не ведает тайн твоей души, а я и отступиться не могу. Мне отступаться токмо через унижение, через гоньбу. Но я не стану лобызать его сапог! Я — Гедиминович и им останусь! Однако, что он учинит со мной — не вем. Посему... хочу я поведать тебе, князь Иван... Ты должен сие знать... Ненависть к нему велит мне открыться тебе.
Бельский пристально посмотрел на Мстиславского и вдруг побледнел: должно быть, увидел в его глазах что-то такое, что именно сейчас не ожидал увидеть. У него даже дыхание перехватило — как от боли или страха, и стало видно, как велико его недоверие к Мстиславскому. Но он превозмог себя и решился.
— Ты должен знать сие, — повторил он ещё раз, уже совсем твёрдо, но так, как будто оправдывался перед Мстиславским. — Схватишься ты с ним иль не схватишься — то уж как Бог и душа твоя тебя подвигнут... Токмо знай, чтоб не обольщался впредь его простотой и неведеньем... Знай, что и князь Михайло Воротынский со мной в сговоре был. А ещё ранее и князь Курлятев. А всех нас сговорил князь Дмитрий... Вишневецкий.
— Вишневецкий?! — ещё не совсем веря в это, поражение переспросил Мстиславский. — Что же ему-то восставать? Ужли не сам он притёк к нему службы и чести искать?
— Лукав казак! — кривовато усмехнулся Бельский. — Коли ему тут вольготья не стало, отписал он королю тайно, что отъехал на Русь не изменным обычаем, а умыслом, чтоб-деи выведать справы московские и тем «годне» послужить Речи Посполитой[94]. Тогда ж тайно и получил он от короля опасную грамоту[95]. Прощал его король и призывал назад. Два года уж тому, как всё сие сотворилось. В те поры и сговорился князь Димитрий со мной, с Курлятевым да с Воротынским. Тщился он не словом, а делом послужить Речи Посполитой, посему намерился и нас узвать к королю. Воротынский поначалу воспротивился, даже пригрозился царю донести. Горяч воевода! Мы с князем Курлятевым от той его горячности совсем уж намерились бежать, да впопыхах и попались. Тут воевода и притих. Должно быть, думал, что мы, себя спасая, его оговорим. Но мы с Курлятевым во всех винах себя выставляли. Он и уверился в нас. А коли уложение о вотчинах вышло, по которому князь Михайло с братцем своим Олександром вконец лишились выморочного жеребья[96] в уделе своём родовом, он сам, по своей воле, пришёл к нам. Вреда никакого чинить не хотел, но отъехать в Литву был готов. Вишневецкий испросил у короля опасную грамоту и для него, да не успел воевода её дождаться — нашла на него опала. Заподозрил что-то наш благоверный... Чутьё у него волчье — вынюхал! А ты говоришь — зубоскалил над басурманкой. Покуда токмо зубоскалил да негодовал на уложение, он не трогал его, а как потянуло от князя истинной зрадой, так сразу и учуял он её.