— Нет, князь Иван, не верю я в его отступничество, не верю! Не таков сей человек! Уйдёт он в монастырь, схиму примет — вот тогда поверю, да и то с опаской. А покуда он на престоле, покуда скипетр в его руках — не верю! Коварен он... В каждой своей мысли, в каждом поступке.
— Коварен, нешто я говорю нет? — согласился неохотно Мстиславский. Ему уже не хотелось больше ничего доказывать Бельскому, разговор начинал его тяготить, но окончательно согласиться с Бельским и поступиться перед ним своим мнением он не хотел, не мог — для него это было и зазорно и тягостно. Помолчав, он неуступчиво прибавил: — Да к коварству ещё и сила потребна. А где она у него, сила-то?
— А ты — разве не сила его? Или — я? Завтра призовёт он тебя иль меня да и повелит суд и расправу чинить над иными... Ты отречёшься, скажешь: суди паче меня?! Не скажешь, не отречёшься! И я не отрекусь! Буду судить супротивников его, я — супротивник его.
Бельский уныло вздохнул. Какая-то необычная, злая угнетённость и отчаянье, такое же злое, жестоко донимали его. Они истерзали его, исступили, надломили, но вместе с тем как-то вдруг, помимо его воли, освободили, очистили от той вживавшейся в него нарочитости, лжи и притворства, что были не только завесой, личиной, за которой он скрывал своё истинное лицо, свою сущность, но и чем-то большим — частью, самостоятельной и властной частью самой его сущности. И связь, соединявшая в нём истинное и ложное, была так прочна, а само это ложное, притворное было так властно и сильно, что он, пожалуй, и на плаху пошёл бы с ним, и умер, не отторгнув его от себя и не обнажив своей сути. Теперь же вдруг легко и свободно, совсем без усилия воли всё его притворство и нарочитость сошли с него, и он даже не заметил этого, не почувствовал, а всё потому, что, должно быть, впервые в жизни ему не нужна была ложь для самого себя. Он машинально отстранился от неё как от чего-то ещё более угнетающего и мучительного.
— ...И они також будут судить нас, ежели он им повелит. Будут, княже! И не потому вовсе, что мы иль они так уж духом слабы. Не потому вовсе, — уныло протянул Бельский и замолчал, словно был уверен, что Мстиславский знает, что он имеет в виду и ему нет нужды продолжать. Но когда Мстиславский отмолчался и не спросил его, будто и вправду знал, что он имел в виду, или, быть может, наоборот, — не хотел знать, Бельский после недолгого молчания, по-прежнему уныло и равнодушно, лишь, может, чуть с большей долей рассудочности высказался: — Мы все супротивники его, но все на свой лад, со своими особыми чаяниями, задумами... Как речётся: у всякого Моисея своя затея. Оттого-то и будет, как я реку: мы будем судить их — ради наших замыслов, а они нас — ради своих.
Он опять замолчал, ожидая, должно быть, что Мстиславский всё-таки что-нибудь скажет ему, но тот не отвечал, и Бельский с неожиданной резкостью, в которой, впрочем, было опять же одно отчаянье, продолжил:
— А он един в своей супротиве и потому сильней нас всех!
— Сидя в темнице, ты думал иначе, — неохотно сказал Мстиславский, сказал без укора, но то ли с сожалением, то ли с удивлением.
— Нет, не иначе, — резко возразил Бельский. — Тако ж думал! Токмо, сидя в темнице, да и того прежде, себя самого мнил сильней. А нынче раздумался, вижу: нету во мне той мнившейся силы, нету! Что я могу? Стерпеть муки, пойти на плаху? Могу! Да ве́ди не в мучениках его стремлюсь я быти — в победителях!
— А в победу над ним не веришь?!
— Не верю. Разуверился... За сии вот два дня, что сижу тут у себя в горнице.
— Ужли свобода тебя обольщает, князь? — осторожно предположил Мстиславский.
— Тебя же она не обольщает, — просто, без язвительности ответил Бельский. — Ты же веришь!
— Тебя послушать — никакой веры не хватит.
— А ты не слушай... Не слушай, князь Иван! — с неожиданной просящей горечью воскликнул Бельский. — Во мне нынче мысли дурные, калеченые, и сам я, видишь, також какой-то дурной, как заповетренный[93]. Заразишься от меня! А тебе нельзя заразиться, нельзя разувериться! Токмо ты, князь Иван, ты, с твоим умом, с твоим терпением, с твоей трезвостью и можешь одолеть его. А мы — нет! Мы не сможем! За сии два дня, сидя тут в горнице, уразумел я: мы не одолеем его — ума не хватит! Силы ещё, буде, и хватило бы, собрались бы с силами, а ума не хватит!