— И како ж ты тщишься облукавить судьбу? — с неодолимым презрением спросил Владимир, начиная с этой минуты вновь ненавидеть Андрея — и ещё больше, чем прежде.
Андрей почуял это презрение, но оно ничуть не зацепило его, не обидело. Всё было естественно: не лобзаниями же, в самом деле, должен был отплатить ему Владимир. К тому же для него, видать, не имело никакого значения, как относится и будет относиться к нему Владимир, и шло это, конечно, от полной уверенности, что ни сейчас, ни в дальнейшем от Владимира ничего не будет зависеть — даже его собственная судьба.
— Ежели ты станешь царём, кому у тебя быти первыми боярами? Бельским? Мстиславским? Захарьиным? Хрен им в нюх! Мы у тебя будем первыми! Хованские! Уразумел?!
— Похотел властвовати сверчок, позабывший свой шесток.
— Наоборот, братанич! Не позабывший! Мы от корня Гедимина, и зело добре помним о том.
— Тридцать лет, как видел коровий след, а всё молоком отрыгается.
— Мы, Хованские, добре послужили вам, удельным, — пропустив мимо ушей насмешку Владимира, но стремясь пресечь такое в дальнейшем, сурово и строго, с прозвуками угрозы и властности, впервые появившимися в его голосе, сказал Андрей, глядя в упор на Владимира. — Мы породнились с вами! Твоя мать — Хованская!
Владимир тоже смотрел на него, и тоже — в упор, лишь чуть прищурившись от сильного внутреннего напряжения: не часто ему доставало духу так прямо смотреть в глаза, особенно тем, кого презирал и боялся.
— ...И ты не посмеешь не дать нам первых мест!
— Я, буде, и не посмел бы... — Владимир злорадно усмехнулся, и взгляд его, не дрогнувший под взглядом Андрея, стал ещё щурче. Он словно выискивал у Андрея самое уязвимое место, чтобы посильней поразить его. — Да всё едино не облукавить вам своей судьбы, не прыгнуть выше себя, сколико ни сильтесь. Кто ни пытался из ваших, из патрикеевских, сигать, все падали за испод земли — в тартарары! Рок над вами, злой, погибельный рок! Через вас и Старица обручилась с бедами. Все её злосчастья — от вас, от Хованских!
— Да ты ве́ди... — Андрей на мгновение опешил. Не ожидал он такого. Да и Владимир, видать, точно вцелил. — Ты ве́ди сам исполу Хованский! Вона в лице — материна кровь. Да и очами зекр [55] — в мать же!
— В том и беда моя. И она уж грядёт на меня. Чую. А ты жеребий свой на мне загадываешь... Первобоярства восчаял... Дурак! О спасении живота надобно печься, а ты... Одержим, что ль, как матушка?! Грянет беда... Нешто, мнишь, обойдёт она вас? Не мни... В первый черёд у меня переменят двор. Вот и будет тебе первобоярство — где-нибудь на берегу[56], воеводой на посылках... Ежели ещё уцелеешь. Подушка-то небось в головах вертится?!
— Подушка вертится, — спокойно подтвердил Андрей. — У кого она тут не вертится? Всё одной ниткой связаны.
— Вот и выкинь из головы все свои бредни, и, покуда ещё не поздно, — бежим. Там... ведают о моём намерении. Я сумел известить, что хочу приехати на королевское имя[57].
Владимир сказал это и поморщился, как от боли. Чувствовалось, что ему до зарезу не хотелось сознаваться ещё и в этом, но он шёл уже на всё.
— Хлызнев?! — метнул в него руку Андрей, словно стремился сорвать с его тайны последний покров.
Владимир снова поморщился и обессиленно вздохнул.
— Я так и знал! — Андрей с превосходством посмотрел на Владимира, как бы говоря: видишь, даже тайны твои для меня не тайны. Но особого торжества в его голосе не ощущалось: должно быть, подтвердились не больно приятные для него предположения. Пособник у Владимира таки сыскался! Он же, видать, был уверен, что такое вряд ли случится.
— Ну, Богдану что? Холопом был, холопом и останется! — Андрей сказал это с досадой, но более с презрением — с презрением не к тому, о ком говорил, а к Владимиру — за то, что тот воспользовался услугой столь низкого человека. — Таковым, как Богдашка, не до жиру...
— Погляжу: будет ли тебе до жиру, коли грянет беда?!
— Беда может грянуть. А может и не грянуть. Беду можно отвести. Не первую зиму волку зимовать, как молвится. А вот ежели ты утечёшь за рубеж, царём тебе уж не быти николи же. А мне — первым боярином при тебе. Николи же! Разумеешь?!