Так думал Владимир, так представлял себе человеческую жизнь и самого человека, предопределённая сущность которого, по этим его представлениям, была заключена и в нём самом. Многое тут было и от духовников. Попы с удовольствием пичкали его святой глупостью, примешивая к ней и свою собственную, и в том, что он так к не поднялся выше этих представлений, они тоже были повинны; но первопричина была не в них, а в скудости тех жизненных родников, которые питали его с младенчества и до нынешних дней.
Как же ему — такому-то! — было не удивляться, не ужасаться тому, что слышал он от Хованского?! И как было понять — с его-то понятиями! — что всё, сказанное Андреем, заключало в себе всего-навсего простое знание жизни — и ничего иного?! Ему же казалось, что Андрей стремится раскрыть перед ним какую-то тайну, известную немногим или только одному Андрею, и потому удивлялся и ужасался, воспринимая всё так, будто за каждым словом Андрея, за каждым его утверждением стояло нечто вполне определённое, которое при желании могло предстать перед ним, перед Владимиром, наяву.
Это мнимое прикосновение к чужой тайне (тоже мнимой!) делало его ещё решительней в намерении открыть собственную. Ему даже показалось, что Андрей и так уже догадывается обо всём, ведь не случайно же завёл он этот разговор, который был куда как опасней всех его ересей и кощунств. Ни о чём подобном, несмотря на всю свою бесшабашность и откровенность, он досель даже не заикался. А тут вдруг дал себе волю! Но полной уверенности у Владимира не было: Андрей, даже если он и вправду кое о чём догадывался, всё же пока ничем не выдавал этого и говорил и размышлял совсем о другом. Он как будто стремился лишь отплатить своей откровенностью за откровенность Владимира и дальше этого мог не пойти. Не самому же ему набиваться в сообщники, даже если он и готов на это!
— Себя я знаю и всё про себя решил, — сказал не совсем впопад Владимир, стремясь перевести разговор на своё и открыться Андрею до конца, чтоб пошло у них уже всё напрямик, без намёков и недомолвок. — Твёрдо. Разладу во мне никоторого более нет.
— Почто же о праведном пути глаголешь? То ли не разлад, что все иные греховными почитаешь?
Владимир отчего-то вдруг струсил, словно Андрей уличил его в таком, что было преступней всего, что он намерялся открыть. Но отступать было поздно, и он, стараясь не выдать голосом испуга, быстро сказал:
— Не все. Токмо тот, что избрал.
— Коли ты порешил всё накрепко, так что тебе до того — праведен путь тот иль нет? Пред кем тебе ответ держать? Пред самим собой лише. А кто из нас самому себе беспощадный судия?
— Да неужто же нет надо мной ещё вышнего суда? Али мнишь, что я такой же, как и ты, безбожник? — по-господски, непритворно рассердился Владимир, забыв, что тут уже не было ни господина, ни слуги: то, о чём они говорили, ещё не сблизило их, но уже уравняло. И Андрей (куда делись его простота и безобидность!) не замедлил напомнить ему об этом — с простотой и безобидностью, от которой Владимир побелел, как береста:
— Ах, братанич, дивлюсь я тебе! Ты намерился оставить родительские гробы, оставить святое отечество и потечь в чужую землю искать избавления от сиротства, но тщишься при сем не попрать правды. Како ж можно пройти по болоту, не измарав ног?
— Я тебе такого не говорил, — с неожиданной твёрдостью сказал Владимир, но бледность выдавала его волнение.
Андрей добродушно, снисходительно улыбнулся. Казалось, ещё и потреплет Владимира по плечу.
— Не то мудрено, что переговорено, а то, что недоговорено. Да не трусь, не трусь, братан! — таки не удержался он и хлопнул Владимира. — Не выдам я тебя. Кой мне в том прок? Рассуди! Тридцать сребреников московских — для меня не соблазн.
Он опять улыбнулся, проникновенно глядя на Владимира, и эта улыбка, и этот взгляд ясно договаривали: «А больше за тебя не дадут!»
— Так уж не соблазн? — усомнился Владимир и тем самым косвенно подтвердил, что Андрей прав относительно его намерений. А недомолвка Андреева не дошла до него: вялый, медлительный ум его не учуял её, иначе не возникло бы в нём сомнение. А именно в этой не больно тонкой и не больно хитро упрятанной недомолвке заключалось самое веское доказательство Андреевой искренности.