Но если бы даже они и возникли, эти предчувствия, обступили, подобно галдящей толпе, — что бы они изменили? Самого Владимира? Евдокию? Их отношение к Ивану? Заставили бы возлюбить его? Надеть на себя вериги? Нет. Заставили бы отступить, затаиться, сделали бы их во сто крат осторожней, покорней, смиренней — ниже травы, тише воды, — но вражда и ненависть всё равно остались бы, а они как пороховые бочки с тлеющими фитилями. И если даже не вражда, не ненависть, то неизбежно страх. А страх ещё опасней. Он иногда толкает на такое, на что не толкнёт никакая вражда, никакая ненависть.
Выход из всего этого был лишь один, и Владимир знал его: тропа к нему была опасна, но никогда не зарастала, не забывалась, потому что многим на Московии, испробовавшим все иные пути, приходилось пользоваться этим выходом — и в прежние, стародавние, времена, и уже на памяти Владимира. Так что открыл он его не сам. Воспользоваться им — вот это пришло уже из него самого. Подсказать, присоветовать такое ему, князю Старицкому, царскому брату двоюродному, вряд ли бы кто отважился, и никто действительно не отваживался. Не было у него таких друзей-наперсников, которые, не рискуя ничем, могли бы дать ему подобный совет. И ему самому не у кого было испросить совета, не перед кем было открыться, не от кого было ждать помощи. Всё в себе, всё сам, да, может, и лучше, что так: меньше следов, меньше связующих нитей. Чуть что — всё легко оборвать, легко упрятать концы. Он даже Евдокию не посвящал в эти свои сокровенные замыслы, не зная, как она отнесётся к ним, но допрежь всего боясь, как бы она не обмолвилась перед Евфросинией. Мать встала бы на его пути непреодолимой преградой. Он знал: она пошла бы на всё, даже выдала бы Ивану, чтоб помешать ему осуществить задуманное, ибо, свершись оно, и все её планы рухнули бы, всё, чем жила она и ради чего жила, разрушилось бы, погибло, самоубилось вместе с её душой. Знал он и другое: если его разоблачат, то самой тяжкой карой будет кара матери — её презрение. И ни жалости, ни сострадания он от неё не дождётся. А если не будет разоблачён и сделает то, что задумал, — она проклянёт его. Проклянёт! С той самой неистовой, яростной беспощадностью, с какой каждый день проклинает Ивана.
Он всё это знал и, однако, не отказывался от своих планов: задуманное было единственной возможностью освободиться, избавиться от всего того страшного, зловещего, мучительно-тягостного и неодолимого, что нагромоздила вокруг него жизнь и что он сам нагромоздил вокруг себя своим неразумием, безволием, своим как бы заочным присутствием в этой самой жизни, которую, казалось, поручил прожить вместо себя другим. Исполнение задуманного сулило ему новую жизнь, и эту новую жизнь он собирался прожить совсем иначе, своим умом, своей волей, прожить так, как сейчас не смел и мечтать. Жажда этой сулившейся жизни и страх перед настоящей прибавляли ему твёрдости, побуждали к действию.
Таясь от жены, ещё более от матери, таясь от всех-всех, даже от тех, кому, по его расчётам, можно было довериться, Владимир неожиданно для себя, уже здесь, в Старице, открылся своему двоюродному брату, дворецкому Андрею Хованскому. Неожиданным, правда, было не то, что он вообще решился посвятить кого-то в свою тайну. Совсем без помощников он не мог обойтись, и волей-неволей какой-то нитью или ниточкой нужно было связывать себя с кем-то... Неожиданным был его выбор.
Хованских он недолюбливал, и даже более того. Глубоко в сознании у него давно уже сидела мысль, что все несчастья (и прошлые и настоящие!) пришли на Старицу вместе с его матерью как раз от Хованских, унаследовавших в свой черёд эти несчастья от своих первородцев — от Патрикеевых, сколь знаменитых в прошлом и вельможных, столь и злосчастных. Никому, ни из исконных, ни из пришлых на московскую службу княженецких родов, не удавалось подниматься так высоко, как Патрикеевым. Но сколько раз они достигали вершин, столько же раз и низвергались вниз. Взлёты и падения, могущество и бессилие, казни, опалы, ссылки — всё это, будто чьей-то злой волей, насылалось и насылалось на Патрикеевых, подтачивало их корень, пока не пресекло его вовсе. Остались отпрыски, но и их преследовал всё тот же злой рок, и они, как неистребимую заразу, несли в себе беды и злосчастья, предопределённые им то ли небесами, то ли преисподней. Занесли они эти беды и в Старицу, думалось Владимиру, и эта тёмная, суеверная мысль давно уже возбудила в нём неприязнь к Хованским. Андрей же был ему неприятен вдвойне — ещё и как человек.