Мысль эта не ужаснула его, не поразила, даже не смутила, только появилось ощущение, словно внутри у него, в самой душе или, быть может, где-то ещё глубже, что-то как бы разъединилось, разломилось надвое, и каждая из разъединившихся частей стала ощущаться как нечто совершенно самостоятельное, отдельное, не только не связанное ничем с другой половиной, с которой до сих пор составляло единое целое, но уже просто чуждое, противное одно другому. И он вдруг понял, что произошло. Дело не в том, что он оказался по-человечески слаб и нестоек, а в том, что внешние силы, которые действовали на разрыв и которые таки сломали в нём духовный стержень, оказались во много раз сильней тех его внутренних сил, которые даны были ему природой именно для поддержания духовной цельности, без чего человек — не человек, и пути его — не пути, а путы, и разум его — не разум, а средоточие, вместилище тоски, терзаний, суетных тревог и заблуждений.
Он понял с пронзительной ясностью и то, что силы эти способны сломать, раздавить, разъять на ничтожные, утлые части душу любого из смертных, и что рано или поздно с ними сталкиваются все, все без исключения, и что одни — покоряются этим силам, смиряются, обездушивают, другие — бунтуют, восстают, борются и гибнут в неравной борьбе, а третьи... Он внутренне сжался, когда мысль его подошла к этой точке, — сжался, как от страха или отвращения, и, понимая, что сознание привело его к такому рубежу, от которого, пожалуй, уже не повернуть вспять, подавленно, с душевной надломленностью подумал: «Так вот как рождаются изменники?! Вот что рождает измену?!» А когда Юрий, выговорившись, замолчал, он вслух сказал:
— Я повсегда мнил, что изменниками становятся токмо худшие, те, что даже в тяжкую годину для отечества хоронятся за чужими спинами. Но те, которые первыми кидаются в сечу... Которые не щадят живота своего... Ве́ди мы с тобой как раз из тех... Неужто же мы... — Он произнёс это «мы» и опять внутренне сжался, с ужасом сознавая, что уже не отделяет себя от Юрия.
— Неужто же мы, лучшие, способны стать изменниками?
— Не знаю, лучшие мы или нет, но что лучшие и первыми подымались на защиту отечества, и первыми оставляли его, коли оно становилось горше чужбины, — сие я знаю. Все прошедшие времена свидетельствуют о том.
Пётр внутренне опять не согласился с Юрием. Он хотел возразить — страстно, решительно, но впервые не знал, как и что сказать, не мог найти ни единого веского довода: мысли его будто судорогой свело. К тому же он ясно уже понимал, что теперь за его доводами — пустота, и значит, он просто хватается за соломинку.
Эта мысль остановила его, желание возражать пропало, и не только возражать — вообще говорить. Он понурил голову, рассеянно, отрешённо стал смотреть в лежащую перед ним книгу и вдруг, на мгновение заострив взгляд на одной из строк, прочитал: «...И, собрав их, он повелел им: не отлучайтесь из Иерусалима, но ждите обетования отча».
Он вздрогнул: было такое чувство, будто это не прочитано им, а произнесено кем-то вслух. Хотелось даже оглянуться, удостовериться — так явственно услышал он звучание этих слов, и, наверное, оглянулся бы в суеверном порыве — чувства, как правило, изощрённей и причудливей разума, — но его остановил голос Юрия. Стоя у него за спиной, тот снова что-то стал говорить ему, но что — Пётр не улавливал: в ушах у него всё ещё продолжало звучать, отдаляясь и затухая, как эхо: «Не отлучайтесь из Иерусалима! Не отлучайтесь!..»
Слова эти он читал и ранее, и не единожды, но вот только сейчас, в минуту какого-то острого, внезапного просветления сознания, ему открылся их подлинный, сокровенный смысл.
— Ты меня не слушаешь? — тряхнул его за плечо Юрий, поняв, что говорит в пустоту.
— Уходи, Юрий, уходи, — не оборачиваясь, тихим, надломленным голосом отозвался Пётр.
— Хорошо, я уйду, — поняв, что упорствовать бессмысленно, обречённо покорился Юрий. — Уйду. Токмо, братка... — голос Юрия вдруг дрогнул, — коли ты поймёшь, что я прав, — будет поздно. Но так тому и быть: я пойду за тобой и на плаху.