Слуги принесли араки в серебряной подписной братинке, золочёные чарки. Стол накрыли камчатой скатертью. Снеди наставили — на семерых!
Став думным дьяком и сев в Казанском приказе, Андрей позабыл про бедность. Жил широко, изможно, стараясь во всём подражать боярскому быту. Особенно взялся усердствовать в этом подражании, когда ещё и женился на боярской дочке. Теперь у него весь столовый обиход из серебра, не говоря уж о том, что стоит в поставцах[207] — напоказ. В огороде, в парниках, растут дыни, арбузы — как в лучших боярских усадьбах. Хлеб у него семидальн — из самой тонкой пшеничной муки, приправы из шафрана, из имбиря... Солёные сливы и вишня в патоке — не выводятся, а когда он устраивает своему тестю, боярину Сукину, тезвины — ответное застолье, тогда на столе и сахарные головы, и лимоны, и романея, и мушкатель, и францовское...
На торг, в Китай-город, теперь он ездит лишь в сурожский ряд, где торгуют заморским товаром, и даже в иконный и книжный перестал ездить: всё теперь у него на заказ, всё как у бояр. По обычаю бояр вот и гостей потчует в горнице, а не в трапезной.
Василию тянуться за ним не под силу. Да он и не усердствует. Куда ему за ним, ежели у того — вона! — столешники камчатые, а для Василия рубаха из камки — роскошь. Нет, он тоже не беден и тоже позабыл уже, когда хлебал тюрю и пил худую бражку, но столешники у него пестрядинные и столовая утварь от гончара и медника, хотя, втемяшься ему этакая блажь, завёл бы и он себе серебро. Нашёл бы, с чего завести, наскрёб бы — не последний, право же, хрен без соли доедает! Жалованье у него немалое. На том жалованье он и двор держит в исправе, и дворню, и в конюшне у него пяток лошадей. А угощать с серебра ему некого: знатные гости к нему не хаживают. Брат и тот не больно щедр на проведывания. Разве что на Пасху да на именины пожалует. Вот и не тянется Василий к излишней роскоши, не лезет из кожи вон, не мается этой умычливой страстью, которая так крепко захватила Андрея, а главное — вот те крест! — ничуть не завидует братнину богатству. Знает он, откуда берётся оно. Захоти он, заставь, переломи себя — тот последний хрупкий стебелёк добродетели в своей душе, и к нему точно так же повалило бы богатство, как валит оно к Андрею. И никто бы не презрел, не осудил, и небеса не содрогнулись бы от его притворно-покаянных молитв и ложного благочестия: когда, в какие времена стяжательство и мздоимство считалось на Руси грехом, пороком?! Когда, в какие времена оно порицалось больше, чем блуд, скоморошество, непокорность?! Он и сам не порицает этого и потому не только не презирает Андрея, но, наоборот, гордится им, гордится, что у него такой брат. И любит его, и чтит, и во всём старается брать с него пример, да вот только одного не может — переломить тот последний стебелёк. Не может! Это единственное его достоинство, единственное и последнее, в чём он ещё не уронил себя, чем не очернил, не опоганил своей души. Это единственное, и последнее, что ещё помогает ему справляться с самим собой, помогает утихомиривать свою совесть, унимать свою мятущуюся душу. Вот и бережёт он этот стебелёк. Он ему — как соломинка утопающему.
— А что, Василей, буде, ты и прав? — выпроводив слуг и наливая в чарки араки, раздумчиво сказал Андрей. — Полошишься ты явно чрез меру, но рассуждаешь умно. Прямо на зависть! Того и гляди, стану ездить к тебе за сонетами.
— Большого ума тут не надобно...
— Как знать?! Я вон — и не задумался! А задуматься надобно было, надобно... Дабы не очутиться нам, Василей, меж двух жерновов... А и своего не упустить. Кошки грызутся — мышам раздолье.
— Нет, братка, видать, не о том надобно теперь думать, — возразил Василий. — На чью сторону стать — вот о чём!
— А такого, Василей, я слышать от тебя не хочу, — враз посуровел Андрей. — И дум тех твоих — не приемлю. То думы двурушника и израдца, но не мудреца. А нам надобе быть мудрецами. Мы с тобой, братец, мелкая сошка, холопы без роду и племени, и единое наше достояние — мудрость, ежели она у нас есть, а единое наше достоинство — преданность тому, кому мы служим, ежели мы служим, а не прислуживаем.