Мстиславскому тоже не больно воздал в своих размышлениях Челяднин. Его молодость, умудрённая больше, нежели иная старость, подкупала, и он мог бы поверить в него, но эта же ранняя умудрённость и разочаровывала: она была как поводырь, который тоже избегал тернистых путей. Если Бельский представлялся ему кроликом со змеиным жалом, то Мстиславский — змеёй без жала, и оба они, что бы там ни таилось в их душах, не могли быть для Ивана по-настоящему опасными противниками. Бездеятельный Горбатый, не затевавший никаких козней и измен, был куда страшней, ибо обладал сильным духом и той редкой, обретаемой лишь в борениях собственного добра и зла твёрдостью, которая страшна даже в бездействии, даже в непротивлении, страшна сама по себе, как некая стихия, существующая наперекор всему. Эта стихия имелась и в самом Иване, и ни Бельскому, ни Мстиславскому нечего было противопоставить ей. Они были ничтожны и обречены либо погибнуть, либо склониться перед этой стихией, покориться ей, духовно самоуничтожиться, заклав ей свои души.
Челяднин думал об этом почти с торжеством: та невольная тайная гордость за царя, которую он настойчиво старался вытравить из себя, чуя, как она разрывает ему душу на две враждебные половины, — эта гордость всякий раз пробуждалась в нём с новой силой, когда вот так, воочию, представало пред ним ничтожество царских противников. Но вместе с тем думалось ему, и тоже не оставляло равнодушным, что они-то, они, которых он пусть и заслуженно, низводит так низко, борются и восстают против того же, против чего боролся и восставал он сам, истратив и измотав в этой борьбе немалую часть своей жизни, и от этаких мыслей из глубины души, из самого преисподья, словно на какой-то тайный зов, поднималось прежнее, не подвластное ни разуму, ни сердцу, ни Богу, ни дьяволу, — стихия, существующая наперекор всему. И чувствовал он, не без отвращения и стыда, что это сугубое, стихийное, властвующее в нём, связывает его с ними тайной общностью, тайным, глубинным родством — проклятым, изгойским родством, за которое он давно презирает себя, но не может отречься от него, будучи бессильным, как и они, одолеть самого себя. Эта связь, эта тайная общность низводила его до них, и чем бы ни жила его душа, что бы ни питало её — пусть святое и правое, — он понимал, что всё равно немногим разнится с ними и, быть может, как раз потому так остро и презирает их, что они наводят его на мысль о собственном ничтожестве, о собственной беспомощности и обречённости. Быть может, потому он тянется и к Ивану — наперекор всему: своей вражде, своей злой, неотмщённой боли, — что видит в нём то, чего не видит в себе и в тех, с кем повёрстан проклятым изгойством, и понимает, что быть с ним — достойнее, чем быть против него. Может, и вся смута его, весь душевный разлад тоже только оттого, что пришло к нему — и даже не пришло, а настало, как настаёт день или ночь, — это жестокое разумение и это запоздалое прозрение, перевернувшее ему всю душу и поставившее перед новым выбором? А может, вовсе и не это, а что-то иное разрасталось в нём — такое, чего он ещё не понимал, не осознавал, такое, что ещё не обрело чёткости и ясности, оставаясь смутным, тёмным, томительным чувством то ли полного освобождения, то ли крайнего отчаянья? Может, и само это чувство тоже не было чем-то новым, впервые зарождающимся в нём? Может, это была всё та же стихия, существующая и в нём? Может! Но когда он думал обо всём этом, особенно когда думал об Иване — вот так, как сейчас, — и когда к нему приходила мысль, что, быть может, и вправду он стоит перед новым и уже окончательным выбором, который решит его судьбу, — он не пугался этой мысли, не гнал её от себя: он твёрдо знал, что выберет не Ивана.
Вот и сейчас он будто затем только и сидит, что дожидается Бельского, которого пригласил в свой шатёр на ночлег. И вправду ведь дожидается и, пойди Бельский прочь из трапезной, следом пойдёт со спокойной душой, ни о чём не жалея, ни в чём себя не коря, не упрекая. Да только себя ведь не обманешь. Знает он: не до сна сейчас Бельскому и не поторопится он в его шатёр. Стало быть, и он, Челяднин, тоже не только ждёт. Видит он: совсем худо надменному Гедиминовичу, попался тот в царские тенёта — как муха попался, хотя, видать, и мнил себя шмелём, и не высвободиться ему, не выбиться... Да он и не бьётся, не вырывается — нет у него на это сил. Он просто ждёт своей участи, но и ждать уже тоже нет никакой мочи. Выручать его надобно, выручать! Зачем, во имя чего, ради какой целине ведает этого Челяднин, а ведай, вероятно, и одумался бы, и отказался бы от своего намерения. Зачем ему Бельский? Или тот же Мстиславский? Если он не выберет Ивана, то уж тем паче не выберет их. Но тогда кого же? Кого ещё, если не их?