К Кремлю Висковатый подъехал, когда уже почти совсем рассвело. Высокое небо словно прикрыло нависавшую над землёй темень, и лёгкая, ещё до конца не отстоявшаяся прозрачность уже начала плавно, как потревоженная гладь воды, расходиться во все стороны широкими, сливающимися друг с другом кругами и заполнять всё окрест. Только как тонкая, еле видимая пыль или изморось, ещё продолжали сеяться сквозь эту прозрачность последние частички недавней темени, просочившиеся через рыхлую толщу неба. Но вот вдали за Соколиными борами вдруг полыхнуло — буйно, взвихристо, — и тотчас взметнулись вверх по гладкой крутизне небосвода стремительные потоки огня и света. Они мгновенно заполнили до краёв глубокую изложницу неба и застыли в ней радужно-ярким сплавом. Разлившаяся над землёй прозрачность стала блестяще-чистой, как стекло. Всходило солнце.
Висковатый, направившийся к Фроловским воротам, вдруг совсем бессознательно приостановил коня на горбине моста, перекинутого через ров, и засмотрелся на поднимающееся солнце. Редко ему доводилось встречать восход, так редко, что он, пожалуй, и вспомнить сейчас не смог бы, когда это было в последний раз — два, три года назад или все пять? Только он и не пытался вспоминать, и вообще не думал сейчас ни о чём. На какое-то мгновение из него исчезли не только мысли, но как будто и сама жизнь. Он утратил ощущение самого себя, словно и небо, и солнце, и эта сверкающая радужными переливами прозрачность на мгновение вобрали его в себя, слили с собой, лишив плоти, чувств, мыслей... Это не было освобождением или очищением, — этот ничтожнейший миг отчаянного, слепого порыва его естества на какой-то могучий, таинственный зов, не ведомый уже ни его разуму, ни чувствам, но почему-то ещё властвующий над ним, был лишь спасительной передышкой. И когда этот миг прошёл, когда к нему вновь вернулась способность чувствовать и мыслить, он ощущал не возрождённость, не облегчение, а что-то подобное беспричинному восторгу, которому в любое другое время устыдился бы в себе, а теперь даже и не почувствовал стыда.
Спустившись с моста, уже перед самыми воротами стрельницы Висковатый вновь оглянулся на солнце, теперь уже тревожно и суеверно, чувствуя на себе какую-то волнующую, притягивающую силу его, которая и страшила, и в то же время как бы звала, суля защиту и поддержку. Оглянулся — и успокоился, будто и вправду заручился поддержкой этой волшебной силы.
Нищие, никогда не переводившиеся у кремлёвских ворот, низко поклонились ему, но приставать не посмели. Один из них, узнав Висковатого, подобострастно сказал:
— На солностав любуешься, батюшка Иван Михайлович?! Яро, яро нынче Божье светило! На таковую ярость да с серебра умыться — враз молодцом обернёшься! — И потише, с горечью прибавил — для себя самого, ибо Висковатый уже проехал мимо: — Да иде того серебра взяти?!
Проехав стрельницу, Висковатый направил коня к Дворцовой площади и почти тут же увидел едущих навстречу царских рынд[160], а за ними — самого царя, сопровождаемого многочисленной свитой.
Ехать навстречу царю Висковатый не посмел, остановился и, спешившись, стал ждать с почтительным полупоклоном.
Иван, заметив дьяка, резко направил к нему коня и ещё издали, предупреждая непременный поклон его, громко заговорил:
— Погоди, дьяк, кланяться, погоди! Дозволь нам, недостойным, поклониться тебе да поблагодарствовать, что облагодетельствовал нас, явился!
Иван и вправду соскочил на землю, подошёл к Висковатому и земно поклонился.
— Спаси Бог тебя, Иван Михайлов, за милость твою неизречённую, за почтение к нам! Не чаяли уж узреть тебя. Мнилось нам, недостойным, что Господь Бог, по грехам нашим, отвратил от нас любовь твою. Ан нет! Смиловался ты, пожаловал нас! Спаси Бог тебя, Иван Михайлов, спаси Бог! — Иван, приложив руку к груди, снова поклонился.
Висковатый смутился, но не потерялся, не ужаснулся. Выходка Ивана хоть и была неожиданной, однако не удивила его — видывал он и не такое и хорошо уже знал дурную Иванову страсть к лицедейству. Тот мог вынуть у нищего из сумы кусок хлеба и преломить его с ним или босым, в убогом рубище отправиться за шестьдесят вёрст пешком в Троицкий монастырь на моление; мог при случае и слезу пустить, и поскоморошить на пиру, но более всего любил он вот такие представления.